ФАНТАСТИКА

ДЕТЕКТИВЫ И БОЕВИКИ

ПРОЗА

ЛЮБОВНЫЕ РОМАНЫ

ПРИКЛЮЧЕНИЯ

ДЕТСКИЕ КНИГИ

ПОЭЗИЯ, ДРАМАТУРГИЯ

НАУКА, ОБРАЗОВАНИЕ

ДОКУМЕНТАЛЬНОЕ

СПРАВОЧНИКИ

ЮМОР

ДОМ, СЕМЬЯ

РЕЛИГИЯ

ДЕЛОВАЯ ЛИТЕРАТУРА

Последние отзывы

Слепая страсть

Лёгкий, бездумный, без интриг, довольно предсказуемый. Стать не интересно. -5 >>>>>

Жажда золота

Очень понравился роман!!!! Никаких тупых героинь и самодовольных, напыщенных героев! Реально,... >>>>>

Невеста по завещанию

Бред сивой кобылы. Я поначалу не поняла, что за храмы, жрецы, странные пояснения про одежду, намеки на средневековье... >>>>>

Лик огня

Бредовый бред. С каждым разом серия всё тухлее. -5 >>>>>

Угрозы любви

Ггероиня настолько тупая, иногда даже складывается впечатление, что она просто умственно отсталая Особенно,... >>>>>




  43  

Я вспоминаю твой последний звонок: «Как ты себя чувствуешь?» – «Ничего, только устала, – ответила я. – Оправляюсь понемногу. Флоренс, как всегда, моя опора, а еще у меня появился человек, который ухаживает за садом». «Я рада, – сказала ты своим энергичным голосом – настоящая американка. – Тебе надо побольше отдыхать, набираться сил».

Разговор матери и дочери по телефону. Там полдень – тут вечер, там лето – тут зима. И при этом такая слышимость, словно ты говоришь из соседнего дома. Слова наши разъяты, пропущены сквозь небеса и снова собраны, в таком же точно виде. Вместо проложенного по морскому дну кабеля, который связывал тебя со мной, – бесперебойная, абстрактная, небесная связь: идеи тебя с идеей меня; не слова, не живое дыхание между нами, а идеи слов, идея дыхания, закодированная, переданная, раскодированная. В конце ты сказала: «Спокойной ночи, мама» – на что я: «До свидания, милая, спасибо, что позвонила», позволив голосу задержаться на слове «милая» (непростительная роскошь!), сложив на нем весь груз моей любви, молясь, чтобы дух этой любви дошел до тебя сквозь холод воздушных путей. В телефонном разговоре – любовь без правды. В этом письме ниоткуда (каким оно оказалось длинным!) – правда и любовь наконец соединились. Каждое «ты», выходящее из-под моего пера, дрожит и мерцает любовью, подобно огням святого Эльма; во мне ты – не та, что сейчас в Америке, не та, какой была, когда покинула эту страну, но в другом своём, более глубоком и неизменном, облике: та, которую люблю и которая не умрет. Я обращаюсь к твоей душе, и, когда окончится это письмо, только душа моя останется с тобой. Как мотылек, выходящий из кокона, расправляющий крылья, – надеюсь, читая, ты увидишь его мельком: увидишь душу, готовую отправиться в дальний полет. Белый мотылек, облачко, выходящее изо рта тела на смертном одре. Вся эта борьба с болезнью, этот мрак и проклятие современного мира, эта непоследовательность, эти метания (немногое остается добавить, чтобы завершить сцену в Хоут-Бей: вернулся пьяный и злой Веркюэль, нашел ключ и отвез меня домой; по правде говоря, это пес привел его обратно) есть лишь часть метаморфозы, попытка стряхнуть с себя умирающую оболочку.

А потом – после смерти? Не бойся, я не стану преследовать тебя. Тебе не придется закрывать окна и заслонку в печной трубе, чтобы белый мотылек ночью не впорхнул в дом и не присел у тебя на лбу или на лбу одного из твоих сыновей. Он разве что легонько коснется твоей щеки, когда ты отложишь последнюю страницу этого письма, – перед тем как отправиться в новое путешествие. Не душа моя останется с тобой, а лишь ее призрак, дыхание, колебание воздуха вокруг этих слов, легчайшее из дуновений, вызванное призрачным движением пера по бумаге, которую ты держишь теперь в руках. Оставить себя, оставить тебя, оставить этот дом, где все еще живы воспоминания, – это нелегко, но я учусь. И музыку. Нет, музыку я заберу с собой, ее по крайней мере, потому что она вплетена в мою душу. Ариозо из «Страстей по Матфею» вплетены и завязаны тысячью узлов, так что их никто, ничто уже не развяжет.

Если Веркюэль не пошлет эти записки, ты никогда их не прочтешь. Никогда не узнаешь об их существовании. Какая-то часть правды – моей правды: как я жила здесь и сейчас – никогда не обретет плоти.

На что же я делаю ставку, доверяя их Веркюэлю? Что за пари на него заключаю?

Это ставка на доверие. Я прошу всего лишь отнести бандероль на почту, подать ее через прилавок. Ему так мало надо сделать, почти ничего. Отнести или не отнести – разница легче перышка. И если после моего ухода останется хоть отзвук почтительности, доверия, долга, он непременно отнесет.

А если нет?

Если нет, тогда доверие утрачено и все, что мы – все мы – заслужили, это быть сваленными в яму и там остаться. Поскольку я не могу довериться Веркюэлю, я должна ему довериться.

Я пытаюсь сохранить живой свою душу во времена, для души неблагоприятные.

Легко подавать милостыню сирым, обездоленным, голодным. Труднее подавать тем, чье сердце ожесточилось (я думаю о Флоренс). Но тяжелее всего та милостыня, которую я подаю Веркюэлю. Того, что я ему даю, он мне никогда не простит. Милосердие, прощение ему незнакомы. (Милосердие? – спросит Веркюэль. – Прощение?} Не рассчитывая на его прощение, я подаю ему без милосердия, служу без любви. Дождь, падающий на бесплодную почву.

Будь я моложе, я, вероятно, отдалась бы ему. Такие вещи делаешь, зная, что совершаешь ошибку. Вместо этого я доверяю ему свою жизнь. Моя жизнь – эти слова, след, который остается на странице после того, как над ней прошлись скрюченные пальцы. Когда ты их читаешь – если читаешь, – они входят в тебя и начинают дышать снова. Они, если угодно, мой способ продолжать жить. Когда-то ты жила во мне, когда-то и я жила в своей матери; и как она во мне живет, как я продолжаю тянуться к ней, так и в тебе я хотела бы жить.

  43