И я прошел мимо Полесского к двери.
…Я сидел в жестком деревянном кресле у стола Кондакова, а Павел Семенович взволнованно шагал по комнате. Сейчас мы оба молчали.
Не знаю, о чем в эти минуты думал директор. Что до меня, то я старался осознать смысл только что сказанного Кондаковым.
Несколько бетонщиков во главе со своим бригадиром Чуриным заявили, что бросают стройку и отправляются искать лучших заработков. Они отказались переучиваться на бурильщиков, не захотели временно перейти на другую работу, устроили скандал в конторе и заявили, что бросают все к черту; Об этом и рассказал мне сейчас Кондаков.
Он вернулся из дальнего угла своего кабинета и остановился у кресла, в котором я сидел.
— Ну… говори же! — нетерпеливо произнес Кондаков.
Я пожал плечами. В сознании моём никак не могло уложиться, что то дело, ради которого я ездил в Москву, — главное дело нашей стройки, — по-видимому, совершенно не интересует директора и что хулиган Чурин завладел сейчас всеми его мыслями.
— Ты что, язык проглотил? — грубо спросил Кондаков.
Но теперь уже и я взорвался.
— Да что тут такое происходит? — крикнул я. — Группа рвачей хочет дезертировать, а вы, вместо того чтобы стукнуть кулаком по столу, поставить их лицом к лицу с рабочим коллективом…
Кондаков предостерегающе поднял руку.
— Не такое время, Андрей. Не такое… Раньше я бы знал, что с этими гавриками делать. А теперь? Слушай, Андрей, — сказал он, — мне под шестьдесят, и в партии я не один год, думал — все в нашей жизни знаю вдоль и поперек, а вот теперь ничего понять не могу. Режь меня, не понимаю! А ты, Арефьев, понимаешь? — внезапно спросил он.
Я с недоумением посмотрел на Кондакова. Совсем свихнулся старик. Растерян до крайности. Хочет, наверное, оправдать свою растерянность, свою трусость «объективными причинами».
Конечно, я понимал: Кондакову было бы легче, если бы я хоть в разговоре поддержал его. Мое затянувшееся молчание он истолковал, видимо, как сочувствие.
— Как же так? — хриплым голосом внезапно произнес Кондаков. — Как же это будет… без Сталина, а? Ведь все, все именем его… Ведь это конец, всему конец, Андрей, а?
Когда он произнес слово «конец», я вдруг почувствовал злобу.
— Какой конец, о чем вы, Павел Семенович?
— Не понимаешь? — неожиданно выкрикнул Кондаков. — Не понимаешь, мальчишка?! Ведь все на нем, на нем держалось! Понимаешь — все! А теперь что будет?
— Нет, я не согласен, Павел Семенович! Почему вы так говорите?
— Почему? — со злостью переспросил Кондаков. — Тебе еще объяснять это надо? Руководитель опору должен иметь, вот в чем дело! Я знаю: есть начальник главка, есть замминистра, есть министр. Даешь план — ты первый человек. Не даешь — они из тебя душу вынут! Вольны казнить, вольны миловать! И все ясно. Понял? А теперь чего хотят? Всем ветрам тебя открыть? А я стар на все стороны поворачиваться, стар, понимаешь?
— Чепуха какая-то! — воскликнул я. — Разве вы работаете для начальника главка или министра? И разве не должны коллектив, партийная организация в большей степени, чем раньше, влиять на руководителей? И почему это руководитель не должен чувствовать, что зависит не от какого-то Ивана Ивановича, а и от людей, которые трудятся здесь, рядом? Это вса так естественно, так правильно, так просто!
— Просто?! А что ты понимаешь в том, что просто, а что нет? Локоть укусить можешь? Нет? А кажется — просто! Луну вон видишь? — И Кондаков ткнул пальцем к окну, в котором виднелся узкий серп луны, повисшей, казалось, над самой горой. — Вот она, видишь? Близко? А попробуй достань! Невозможно? То-то! С виду оно все просто! А на деле?..
Он покачал головой и сказал каким-то совершенно иным, жалобным тоном:
— Зачем все это понадобилось?.. К чему?!
И вдруг я почувствовал, что для Кондакова дело совсем в другом — не в Сталине вовсе, а в себе самом, в Кондакове. Я понял, что он боится именно за себя, за свою «руководящую» судьбу, боится еще неизвестно чего, но боится! И если бы ему сказали, если бы хоть я ему сказал, успокоил, убедил бы, что осуждение культа личности не будет, наверняка не будет иметь никакого отношения к нему, Кондакову, к его линии жизни, к его посту, его методам работы, то он воспринял бы все это совсем иначе.
Но нет, никогда, ни за что на свете не стал бы я говорить тех слов, которые так хотел услышать от меня Кондаков!