Она подала ему самокрутку и зажигалку:
— Справишься?..
Он раскурил косяк, пустил в ее сторону колечко дыма. Она засмеялась и отогнала от своих непросохших волос зыбкое серое ожерелье.
Они докурили весь план с примесью опиума. У них была коробка пирожных, и еще она сделала незабываемый (для него) и неповторимый (для нее) омлет, и потом они, хихикая и посмеиваясь, пошли в ближайшую гостиницу, чтобы до закрытия пропустить в баре по стаканчику, и потом они, хихикая и посмеиваясь, пошли домой. По пути сначала поглаживали друг дружку, потом обнимались, потом целовались, в конце концов перепихнулись на траве у дороги. В тумане никто их не заметил, но было очень холодно, и поэтому они торопились. А в двадцати футах раздавались голоса и часто мелькали лучи автомобильных фар.
В доме они растерлись полотенцами, согрелись, и она скрутила еще косячок, а он прочел оказавшуюся на журнальном столике газету полугодичной давности и посмеялся над событиями, которые кому-то казались тогда важными.
Они забрались в постель, допили привезенный Андреа «Лафроайг», а потом сидели и пели «Wichita Lineman», «Ode to Billy Joe» и т.д., только с переиначенными на шотландский лад топонимами, вне зависимости от того, укладывалось в размер или нет («Я путевой обходчик на Каунти-каунселл…», «…И сбросил их в мутные воды с Форт-роуд-бридж…»).
В понедельник он вел в тумане «лотос», надеясь добраться в Эдинбург до ленча. Ехал медленней, чем хотелось бы ему, но быстрей, чем хотелось бы ей. В пятницу он придумал начало стихотворения и теперь пытался сочинять прямо за рулем. Но концовка никак не складывалась. Стихотворение было особенное — дерзкий вызов рифмовке и любовным песенкам, ему давно осточертело это «любя — тебя» и слюнявая околесица про верность, которая живет дольше, чем горы и океаны (горы — взоры — разговоры, океаны — капитаны — романы)…
Леди, ваша нежная кожа, ваши кости, как и мои,
В пыль превратятся еще до рождения новой горы.
Не океаны, не реки, а разве что жалкий ручей
Высохнет прежде наших глаз и наших сердец.
Но к этим строчкам в тумане ему не удавалось добавить ничего.
Метаморфей
Глава первая
Эхо эху рознь. У некоторых вещей его больше, чем у других. Иногда я слышу последний отголосок всего того, что вообще не дает эха — потому что звуку не от чего отразиться. Это голос полного небытия, и он с грохотом проносится через огромные трубы — трубчатые кости моста, — как ураган, как бздеж Господень, как все крики боли, собранные на одной магнитофонной кассете. Да, я слышу ceй ушераздирающий, череполомный, костедробительный и зубокрушитсльный грохот. Да и какой еще мотив способны исполнять эти органные трубы — безразмерные, сверхпрочные, непроглядные чугунные туннели в небесах?
Только мотив, сочиненный специально для конца света, для конца любой жизни. Для конца всему сущему.
А остальное?
Не более чем зыбкие контуры. Рисунки из теней. Экран не серебрист, а темен. Заставь замереть эту убогую фальшивку, если хочешь понять, что к чему. Следи за прелестными красками: вот они неподвижны, вот снова шевелятся. Варятся, парятся, булькают, брызгают. И скручиваются от жара, и шелушатся — как будто разлепляются чьи-то разбитые губы, и этот образ отступает под натиском чистого белого света (видишь, малыш, что я для тебя делаю?).
Нет, я не он. Я всего лишь наблюдаю за ним. Это случайный встречный, человек, которого я когда-то знал.
Думаю, я с ним еще увижусь. Позже. Всему свое время.
Сейчас я сплю, но… Да, сейчас я сплю. И этого достаточно.
Нет, я не знаю, где я.
Нет, я не знаю, кто я.
Да, конечно, я знаю: все это — сон.
А что не сон?
Ранним утром налетает ветер и разгоняет туман. Я, не разлепив толком глаз, одеваюсь и пытаюсь вспомнить сны. Но даже не уверен, что сегодня ночью мне что-то снилось.
В небе над водой туман медленно поднимается, открывает моему взору серые силуэты огромных раздутых пузырей. Сколько хватает глаз, вдоль мостя висят аэростаты воздушного заграждения.
Их, наверное, сотни. Они плавают в воздухе вровень с крышей, а то и над нею. Частью они заякорены на островах, частью принайтовлены к траулерам и другим судам.
Последние сгустки тумана уходят вверх, рассеиваются. Броде бы денек будет недурной. Аэростаты слаженно колышутся в небе, напоминая даже не стаю птиц, а скорее косяк исполинских серых китов, чьи могучие тела медленно дрейфуют в ласковых атмосферных течениях. Я вжимаю лицо в холодное оконное стекло, осматриваю море и горизонт, приглядываюсь под самым острым, каким только возможно, углом к расплывчатому боку моста. Аэростаты везде, пересекают все небо, до ближайшего каких-то сто футов, до других — несколько миль.