— Почему я не могу голосовать? — ярился он. — От нашего дома рукой подать до Коул-порта, Фаслейна и Лох-Холи. Если этот мудила перепутает ядерный чемоданчик со своей задницей и мазнет пальцем по кнопке, хана моему старику. А может, и всем нам: тебе, мне, Андреа, Шоне, малышам, всем, кого я люблю! Так какого же хера лысого не могу голосовать против этих долбаных рейганов?
— Без волеизъявления нет истребления, — задумчиво изрек Стюарт. И добавил:
— А что касается реакционеров на безальтернативной основе… Политбюро — что такое, по-твоему?
— Политбюро ведет себя куда ответственней, чем эта свора вшивых ура-патриотов.
— Ну да, пожалуй. Так, твоя очередь — за пивом.
Особняк на Морэй-плейс, резиденция миссис и мисс Крамон, был у всех на слуху, особенно во время фестивалей. В нем шагу нельзя было ступить, чтобы не наткнуться на подающего надежды художника, или восходящую звезду шотландской литературы, или хмурого угреватого юнца, таскающего из комнаты в комнату синтезатор с колонками и узурпирующего «ревокс» на долгие дни кряду. Он придумал название: салон «Последний шанс». Андреа превосходно устраивал ее нынешний образ жизни. Она работала в магазине, переводила с русского, писала статьи, играла на пианино, рисовала, устраивала приемы, шаталась по гостям, наведывалась в Париж, ходила в кино, на концерты и спектакли вместе с ним, а с матерью — на оперы и балеты.
Однажды он встречал ее в аэропорту после очередных «парижских каникул». Она выходила из таможни с высоко поднятой головой, твердым шагом. На ней была широкая ярко-красная шляпка, синяя блестящая курточка, красная юбка, синие колготки и сверкающие лаком красные кожаные сапожки. У нее и глаза сверкали, а кожа светилась. При виде его Андреа широко улыбнулась. Ей было тридцать три, и она еще никогда не выглядела такой красивой, как сейчас. В тот миг он испытал очень странную смесь чувств. Любовь — безусловно, но еще восхищение пополам с завистью. Да, он завидовал ее удачливости, уверенности, спокойствию перед лицом жизненных проблем и неурядиц. Ко всему на свете она относилась будто к малышу-фантазеру, искренне верящему в свои выдумки, — не снисходительно, а с той же лукаво-серьезной усмешкой, с той же ироничной отрешенностью вкупе с теплой привязанностью, даже с любовью. Он припомнил свои разговоры с адвокатом и понял, что Андреа унаследовала некоторые черты его характера.
«Андреа Крамон, ты счастливая женщина, — подумал он, когда в вестибюле аэропорта она взяла его под руку. — Ты счастлива не из-за меня и в одном даже меньше, чем я, — мне повезло претендовать на твое время больше других, — в остальном же…»
«Пусть бы это не кончалось никогда, — подумал он. — Не дадим идиотам взорвать мир, не дадим случиться чему-нибудь еще более ужасному. Спокойно, малыш; с кем это мы тут разговариваем?» Вскоре он продал мотоцикл. Жизнь шла своим чередом: застрелили Леннона, Дилан ударился в религию. Что из этого больше его удручило, он бы не взялся ответить.
В ту зиму отец упал и сломал бедро. В больнице он казался очень маленьким и хрупким, здорово постаревшим. Весной ему потребовалось удалить грыжу, а потом, вскоре после выписки из больницы, он снова упал, сломал ногу и ключицу. «Не хрен пить не разбавляя», — сказал он сыну и отказался переехать в Эдинбург: не может же он расстаться с друзьями. Мораг с мужем тоже предлагали забрать отца к себе, и Джимми из Австралии прислал письмецо — отчего бы старику не погостить там несколько месяцев. Но отец не желал покидать родные места. На этот раз он долго пролежал в больнице, а вышел худым как щепка и потом так и не сумел восстановить прежний вес. Каждое утро к нему приезжала сиделка. Однажды обнаружила его у камина, он казался спящим — на лице застыла улыбочка. У него и с сердцем были нелады. Врач сказал, что он, наверное, ничего не почувствовал.
Как-то так получилось, что организацию похорон он взял на себя. Впрочем, это оказалось не слишком хлопотным делом. Приехали все братья и сестры, даже Сэмми получил увольнение, а Джимми прибыл аж из Дарвина. Он спросил Андреа, не обидится ли она, если он попросит ее не приезжать; она все поняла и сказала, что нет, не обидится. А когда все закончилось, хорошо было вернуться в Эдинбург, к ней и к работе. Потом всякий раз при мысли о старике на него нападало оцепенение, и, хотя глаза оставались сухими, он знал, что любил отца, и не чувствовал за собой вины в том, что скорбит без слез.