Тут только она нагнулась поднять узелок, который бросил Роско. Сразу же, не разворачивая, поняла: это те самые два золотых, что он однажды, когда она была еще маленькая, ей показывал. Все его сбережения. Тут и думать нечего, мисс Перл, — сказал он тогда. — Обе деньги настояшши. На зуб-то спытай, почуешь с ходу! А вот орлы — видала? Мошну ежли такими полнехонько набить — сможешь по небу орлом летать, потому на них орлы и натиснуты, на деньгах этих!
У Перл перехватило горло, слезы рвались наружу. Она двинулась и пошла. Мимо большого дома с его надворными постройками и курящимся, догорающим овином, мимо застреленных мулов и хижин рабов, где они мельтешили, с песнями собирая пожитки, — и пошла, и пошла по лесной дороге туда, где с разрешения хозяина когда-то устроили кладбище.
К тому времени на этой сыроватой прогалине было уже шесть могил, над каждой колышек и дощечка с вырезанным на ней именем покойного. Более давние могильные холмики, как у ее матери, поросли мхом. Перл присела и прочитала имя вслух: Нэнси Уилкинс. Мама, — сказала она, — я свободна! Ты говорила мне: деточка, дорогая моя Перл, ты будешь свободной! Ну вот и вышло: они ушли, и я свободна. Свободна! Свободна как никто другой на всем белом свете, вот как я свободна. Но маса-то каков! Уезжая, он даже бровью не повел, взглядом не удостоил собственную свою кровиночку, родненькую дочку! Как будто и нет у меня его светло-карих глаз, и лицом словно я не похожа на него как вылитая — уж точно больше похожа, чем эти недоростки, которых родила ему жена, что один братец, что второй. Ведь и кожа-то у меня белым-бела, что твоя лилия!
Перл упала на колени, прижала руки к груди. Дорогой мой Боженька Иисус, — зашептала она, — возьми эту женщину к себе, она хорошая, добрая. А меня, твою Перл, научи быть свободной.
Мало-помалу рабы, таща узлы и старые ковровые саквояжи с пожитками, потянулись к господскому дому, где стали располагаться под кипарисами у парадного крыльца. Глядели по большей части в небо, как будто то новое, что, по слухам, вот-вот придет, явится именно оттуда. Все одеты по-воскресному. Семеро взрослых — двое мужчин (старый Джейк Иерли и Джубал Сэмюэлс, одноглазый), пять женщин во главе с древней, едва передвигающей ноги бабкой, — и трое малых детей. Дети держались на удивление тихо. От взрослых далеко не отходили и либо собирали букетики из полевых цветов, либо возились в пыли, перебирая камешки и ковыряя ими землю.
Призывать к терпению Джейку Иерли не приходилось. Страх, который все видели в глазах спасающихся бегством масы и миссус, недвусмысленно говорил им, что избавление пришло. Однако небо оставалось безоблачным, и, по мере того как солнце подымалось выше, все сперва уселись, потом разлеглись, а кое-кто и задремал, чем, надо сказать, огорчил Джейка Иерли, который считал, что солдаты-северяне, когда придут, должны застать черный народ не в расхристанном состоянии, а чтобы освобожденные мужчины и женщины стройными рядами радостно и бодро встречали освободителей.
Сам он стоял со своим костылем на середине дороги и не двигался. Слушал. Очень-очень долго слышно ничего не было, разве что слабенькое шебуршание в воздухе — будто тебе кто на ухо шепчет или далекий лес шумит. И вдруг услышал. Что? Да и не скажешь сразу. Даже не звук, скорее ощущение, что нечто изменилось, причем скорее в нем самом, нежели в окружающей обстановке. Костыль в его руке, вдруг превратившийся во что-то вроде волшебного жезла, был им решительно направлен в западный сектор неба. В ответ на это все остальные встали, вышли из-за деревьев и увидели. Увидели дымы на горизонте, которые поднимались в разных местах — сначала тут, потом там… Но главным во всем этом был изменившийся цвет неба; нашлась в конце концов и причина изменения — вон она: ползущее вверх бурое облако, поднимающееся с земли, как будто весь мир перевернулся вверх тормашками.
Все на это облако смотрели, а оно тем временем обрело красноватый оттенок. Передвинулось вперед, спереди узкое, как сабельный клинок, а затем расширяющееся, будто отвал земли за лемехом плуга. Ползло через все небо к югу. Когда до них дошел и шум этого облака, он оказался не сравним ни с чем, что они когда-либо слышали в жизни. Он не был по-небесному страшен, как гром, молния или вой ветра, зато отдавался у людей в ногах, вызывал в них ответную дрожь, будто гудит земля. Затем, подхваченный порывом ветра, шум стал ближе, и в нем временами слышалась ритмичная поступь — тут у всех отлегло от сердца, потому что огромному облаку пыли нашлось простое, человеческое объяснение. В конце концов, как бы обочь этого шума попираемой ногами земли стали различаться живые человеческие голоса, выкрики. Мычание коров. И скрип колес. Но видно ничего не было. Невольно все подались ближе к дороге, но и там ничего. Звучный гомон доносился отовсюду, полнил собой пространство, как то облако красной пыли, что неслось мимо них к югу, заставляя небо позади себя тускнеть, — то было великое продвижение Северных армий, но пока оно выглядело не более вещественным, чем если бы это были армии духов.