Мать моя мне сказала: „Я дочь незамужней матери, и так продолжалось долго. Но не хочу, чтобы ты повторила нашу судьбу". Не было убежденности в ее словах, она, скорее, шутила, и сама же рассмеялась тогда. Но я тогда не смеялась. Теперь смеюсь. Я такая же, и моя девочка стала бы такой же, если бы выросла… Если бы жила. Возможно, в ее время мир изменился бы, можно было бы выбирать между жизнью с мужем или одиночеством, жизнью отшельницы либо изгнанницы. Стендаль рекомендовал такой выбор своей сестре Полине. В Париже или в ином большом городе меня считали бы чудачкой, чем-то вроде бродяги, но я нашла бы свое место где-нибудь при театре или среди художников. Почему я пишу это? Нужно ли мне что-то другое? Нет, я довольна своим маленьким домиком между деревьями и скалами, возле водопада, мне нравится музыка ветра».
Но этот отрывок относится ко времени, когда Жюли обрела душевный покой.
На протяжении многих месяцев… Нет, не менее двух лет продолжался этот период… Трудно отметить точную дату по дневникам. Долго, очень долго длился период сумасшествия Жюли. Она обезумела. Это случилось, когда Реми услали на Берег Слоновой Кости, когда умер ее ребенок. Эти удары судьбы нарушили ее душевный баланс.
«Сложно удержать душу в равновесии. Чуть коснешься — и все летит кувырком, и падаешь, падаешь, засасывает тебя в водоворот».
Иногда страницы покрыты нечитаемыми каракулями, смысл и буквы можно разобрать лишь кое-где.
«Дьявол… дьявол… Это дьявол… Где тот дьявол, нашептывающий мне столь сладостные звуки?..» Вариации с дьяволом на страницах дневника — явно соотносятся с музыкой того времени.
Имя Реми не сходит со страниц. «Реми, Реми, Реми…» — и слезы, слезы, слезы, сплошь пятна от слез. Страницы с записями о Поле таких помарок лишены, тон иронический. Но о Поле она писала по давней памяти, так пишут о прошлой боли. Не сплошь ирония.
«Думая о Поле, — пишет она еще до встречи с Реми, когда боль от утраты Поля еще не улеглась, — я чувствую улыбку на губах. Фиксирую улыбку и подхожу к зеркальцу. Вижу злой, даже порочный изгиб губ. Не узнаю себя в этой улыбке. Вспоминаю куклу. Маман дала мне куклу, привезенную моим так называемым отцом из Парижа. Красавица-кукла. Длинные вьющиеся волосы, голубые глаза… Модная одежда. Тогда французские богачи вернулись из эмиграции, и мода не забыла гильотину: горло куклы пересекала ярко-алая ленточка. Дорогая кукла. Я сломала ее и закопала в землю, похоронила. „Что ты делаешь?" — спросила маман. Я сказала, что убила Мари. Мамая странно глянула на меня. Иные из ее взглядов я чувствую на себе и доныне. Она не рассердилась. Она пыталась понять. Спокойно смотрела, как я воткнула в холмик маленький крестик, к нему возложила дары: бананы, вино для лесных духов и Вавала. Я еще не знала, что в новообращенных в христианство местностях старые духи тоже обратились в новую религию. „Нет, не я убила Мари, — сказала я маман. — Вавал убил ее". Мать молча улыбнулась. Вот такая же улыбка застыла и на моем лице, когда я думала о Поле. Он убил меня. Я думала, что умру, когда его услали прочь. Он пришел ко мне в своей новой красивой форме. Поль плакал, я плакала. Но я думала: „Если бы тебя убили, твою красивую форму испачкала бы кровь". Но он не убит, он делает военную карьеру в Индокитае. Отец Поля рассказывал, он приходил ко мне, справлялся, как у меня дела. Утонченный господин, его отец. Сказал, что самого его родители заставили в свое время покинуть любимую и жениться на нелюбимой. Я спросила этого господина, всегда ли родители заставляют детей страдать так же, как сами страдали. Он прощения просил, плакал даже. Дешевые слезы, пролились и высохли».
Когда Жюли пребывала в неуравновешенном состоянии, от музыки ее, как говорят русские, на душе кошки скребли. Но постепенно она пришла в себя и рассуждала о Боге и Дьяволе как истинная дочь эпохи Просвещения. Однако в голоса, поющие и шепчущие ей на реке и в кронах деревьев, верила.
«Никто не назовет человека сумасшедшим, если он различает лица в пламени».
Сценическая трудность: сжать «скребущую» музыку переходного периода между «трубадурской» и музыкой второго периода так, чтобы она прозвучала лишь намеком, хотя и многозначащим. Справедливо ли сжимать до нескольких нот период ужаса, отчаяния, весивший столь много в жизни Жюли? Но искусство — это обман и ловкость рук, как всем известно. Если взять в качестве меры время, такой подход не назовешь несправедливым, ибо годы прошли, прежде чем Филипп предложил ей руку, годы холодных созвучий и очаровательных рисунков. Еще одна трудность — сын печатника Робер, упомянутый кратко, но столь весомо в хрониках Жюли. В пьесе о нем ни звука. Много встречалось нестыковок, неувязок, фальстартов, многими возможностями пришлось пренебречь, многое подчистить и подкорректировать — короче, пьеса жила, и все в ней происходило как в жизни. Остались неупомянутыми те места дневника, где Жюли взвешивает возможности замужества, которое ее задушит. Вместо них звучит песня: «Нет, милый, ты не для меня, ты для живущей в свете дня, никак тебе не превозмочь тех песен, что поет мне ночь…» — ее собственные слова.