Подавая нахалу оплетенную лозой бутыль, Сьлядек едва не выронил Одаркин гостинец, потому как углядел в расстегнутом вороте на шее у мертвяка – крестик! Чистое серебро, на гайтане из кожи. Что ж это получается? Серебро ему в радость, крест нательный за счастье, чеснок харчит так, что за ушами трещит, горилку хлещет…
– Ты, значит, что? Ты живой, значит?!
– Буль-буль, – согласился лжеупырь, целуя бутыль взасос.
– Долгим сном заснул, да? Я слыхал, если долгим сном заснуть, могут закопать…
Новый Петеров знакомец пожал плечами, стараясь не глядеть на собеседника:
– Мабуть, что так…
– Ох, напугал! Я-то иду! Цвинтарем из шинка! Дай, думаю, сыграю для новопреставленного… А ты навстречу!.. Я землю ем, давлюсь, гадкая она… со страху чуть не помер!..
От последних слов «воскресшего» аж передернуло. Он коротко, дико зыркнул на лютниста, но быстро отвел взгляд снова. Лицо дрогнуло, оживая:
– А не в обиду будь сказано, пан бандурист, как звать тебя?
– Петер. Петер Сьлядек.
– Душевно рад знакомству. А я, чтоб не соврать, буду…
Музыкант сомневался, верно ли разобрал имя сквозь чавканье, но вроде бы отставного покойника звали Фомой Прутом, – а то как бы даже и не Фомой Трупом! – но это вряд ли.
– А что, Петро, не махнуть ли нам в шинок? – вдруг загорелся Фома. – Непристойно мне хорошего человека объедать. Да и горилка кончается…
Он с сожалением встряхнул бутыль, где оставалось меньше трети.
– Нельзя тебе в шинок! – взволновался Петер. – Там козаки! Поминки! Чертенята под лавками! Ты и слова молвить не успеешь, как они тебя – колом! Или заседлают и в Царьград!..
– Пожалуй, что и такие чудеса на белом свете творятся, – раздумчиво молвил Фома, после чувствительного глотка передавая бутыль владельцу. Размышляя о чудесах, в молчании, под луной и снегом, допили они остатки. Хмель, затаившийся в утробе Сьлядека, вернулся, придавая мыслям необычайную, родниковую ясность.
– Пойдем ко мне в гости! Тут недалеко, на хуторе… Я у вдовушки одной обретаюсь, она тебя в глаза не видела. Скажу: приятель, замерзли…
– Ползет кто-то…
Странный ответ Фомы, равно как и тревога в его голосе, передались Сьлядеку. Вглядевшись в кресты, серебряные от луны, он вынужден был согласиться: действительно, некий человек полз по цвинтарю в их сторону. Беззаботно, дивясь своей былой пугливости, Петер сплюнул через губу:
– А-а, небось от Одарки вертается. Хватил козак лишку…
– Б-ббы… б-бых-х… – Фому начала бить крупная дрожь. Выронив бутыль, он пал на разрытую родную могилку и, давясь, принялся горстями совать в рот комья земли.
Петер расхохотался:
– Не наелся? Сальца дать?
– Опыряка! – хрипел Фома набитым ртом. – Ешь землю, Петро! Ешь! Скорей!..
Смех пуще разобрал бродягу. Он замахал руками пьянице, ползшему меж крестов; рядом от ужаса взвыл Фома. В ответ раздалось гулкое урчанье, зло сверкнули налитые кровью очи. Двигался человек на удивление шустро, руки мелькали тараканьими лапками, хотя ноги пьяницы безвольно волочились по снегу, оставляя глубокую борозду. Сам не зная зачем, Петер сунул руку в торбу, нашарил вторую головку чесноку – и швырнул в ползущего. Чеснок упал в снег перед самым рылом «гостя». Тварь со злобой зашипела и, огибая гостинец по широкой дуге, ринулась к лютнисту. Рычание, блеск желтых клыков, трупный смрад из пасти…
Внезапно упырь захлебнулся ревом, подавшись назад. Неподдельный страх отразился на жуткой харе.
– Прости, дедушко! прости! – сипел мертвец, боком шарахаясь прочь. – Нам твоего не надо, мы и своего нанесем, отдадим… только не губи, родимец…
Оказавшись у дальней могилы, он принялся словно крот рвать лапами мерзлый холм. Минуты не прошло, как адское отродье скрылось под землей. Снег валился на разверзстую яму, спеша укрыть следы; комья срастались живой плотью. Лязгая зубами, Петер обернулся, желая поблагодарить таинственного «дедушку» за спасение, однако на цвинтаре их было двое: он да Фома. Бурсак лежал без движения, запрокинув голову; к губам его прилипли комочки земли, лицо вновь сделалось кованным из железа, с пятнами ржи на заострившихся скулах.
– Фома!!!
Плача и бранясь, Сьлядек взялся хлестать бедолагу по щекам, с ужасом ощущая лед под ладонью. «Это от мороза, февраль на дворе, лютый месяц, снег, ветер…» С усилием разлепились чудовищные – впрочем, сейчас уже почти человечьи! – веки. Железо оттаивало, делалось плотью…
– Слава тебе, Господи! Живой! Вставай, бежим отсюда!