– Не знаю. Хотя иногда мне кажется: ответ прост. – Филипп ван Асхе вдруг понял по-настоящему, что испытывают люди на исповеди. – У нас… у гильдейцев время от времени случаются некие проблески. Мгновенные ощущенья, не имеющие касательства к окружающему. Звуки. Краски. Запахи. Обрывки каких-то картин… Мне вдруг пришло в голову: что, если это – фрагменты иного бытия, спрятанного за гранью? Желающего прорваться к нам? Жизнь, которая могла бы быть. Которая есть – но не здесь. Не сейчас. Я не знаю, так ли это…
– И я не знаю, – кивнул (…звук дождя похож на овацию…) монах.
Они стояли, глядя на закат. Потом мейстер Филипп глубоко вздохнул, повернулся – и застыл. На фоне лилового бархата неба, изломанного окружающими богадельню горами, четко вырисовывались силуэты верблюдов. Погонщики мерно качались в седлах. Грузно висели тюки.
Караван.
Филипп ван Асхе протер глаза.
Караван. Удаляется… исчез.
Никогда, никогда раньше в окрестностях богадельни не видели посторонних! Почему-то явление каравана взволновало больше шуток времени, отказавшегося идти по-разному, больше осыпи бытия и провала Обрядов. Спать. Скорее спать. Пока рассудок, надежный и уверенный поводырь, не упал, задыхаясь.
Спать…
Добравшись до первой попавшейся кельи, он рухнул на жесткое ложе. Провалился в черный омут сна без сновидений.
Казалось, прошло лишь мгновенье, когда его разбудил отчаянный крик:
– Мейстер Филипп, скорее! Он там! В Запрудах! Да просыпайтесь же, мейстер!..
Кричала Матильда.
XCIII
Когда мельника Штефана отрывали от ужина, он начинал звереть.
– Лю-у-у-у-ди! Люди-и-и-и добры-ы-ые!
Славный шмат окорока – ах, хряк Барбаросса, вечная тебе память! – застрял в горле. Пришлось залить сверху пивом. Увы, внутрь окорок пошел уже безо всякого удовольствия. Подмастерья живо заработали ложками. Сейчас мельник погонит на мороз, к воротам, а когда вернешься, каши в горшке останется на донышке. Давись тогда завидками.
Захлопал коровьими ресницами дурачок Лобаш, сын любимый.
– Лю-у-у-у!.. ди-и-и! Откройте!
Грохнув кружкой о столешницу, Штефан встал. Грузный, косматый. Мишкой-шатуном качнулся из горницы к сеням. Посылать других – только зло копить. Сейчас обложу незваных гостей тройным окладом, и сразу полегчает. Сердце толкнулось в грудину. Напомнило о себе злым укусом. В последнее время сердце кусалось часто. Штефан дивился: вместе с болью всегда являлась память о байстрюке Вите. Дурная память, дурные мысли. Вот помру, значит, кому мельницу оставлю? Лобашу? Дурачок живо колеса в обратную сторону завертит… Старшему сыну? Горький пьяница и баламут, старший жил с супругой в Хмыровцах, у жениных родителей. Когда Штефан представлял его хозяином мельницы… Уж лучше спалить самому. Дотла. Вот и вспоминался байстрюк. Жаль, батя Юзеф, кремень-старик, так и не признался, кто Жеське дите сделал.
Оставлю ему мельницу. Пускай судачат. Небось поживу еще… про мытаря забудут…
И Лобаш при парне не пропадет.
Крыльцо отозвалось всхлипами. Надрывался кобель Хорт, звеня цепью. Визгливо вторила Жучка. В ворота колотили крепко, с душой. Плотней кутаясь в кожух, мельник пытался совладать с кусачим сердцем. Странно: злость на чужаков не росла, а угасала. Двор сделался плоским, рисованным, грозя осыпаться в пекло. Штефан тряхнул головой, гоня наваждение прочь. Надо было взять шапку. Башка мерзнет, вот и мерещится.
– Кого черти несут?
– Хозяин! Хозяин! Богомольцы мы, из Хенинга! Хозяин, тут человек помирает…
Засов обжег руки.
– Помирает? Или помер? Если помер, несите куда подальше!..
– Не-а! Живой покамест! Брюхо ему пучит… отлежаться бы…
И надрывно, еле слышным шепотом:
– Прошу вас… денег дам!.. вот кошель…
В черном провале ворот объявился рослый детина. Протянул руку: на ладони блеснули монеты. За детиной маячили еще две тени. Та, что поменьше, корчилась. Охала.
Еще дальше фыркали лошади.
– Хозяин! Пусти переночевать!
– Всех, что ли? Сколько вас там, богомольцев?
– Не надо всех! Болящего пусти! Очухается, догонит… мы ему кобылу оставим!..
– К святому Ремаклю шли?
– Ага! Шли, да не дошли. Дядьку скрючило… У него женка на сносях! Просить ехал, святого-то…
– Ладно. Несите в дом.
Больной едва переставлял ноги. Глядя, как он висит на плечах спутников, мельник Штефан ощутил некое томленье души. Вот, человек помирает. Может, совсем помрет. И он, мельник, тоже помрет. Рано или поздно. И герцог наш помрет. И все помрем. Однажды. Добрее надо быть. Добрее. Правы монахи: добро – оно…