– В добром ли ты здравии?
– В отменном.
– Я молился за тебя и ее новорожденную душеньку.
– Благодарствую.
Муж подходит ближе, обеими руками протягивает младенца, и руки Ребекки подхватывают нелепый, туго стянутый сверток. В просвещенном обществе чудовищный обычай «свивать» младенцев тогда уже почти вышел из употребления (благодаря философу Локку), но среди бедняков он, увы, еще сохранялся. Кузнец-пророк наблюдает, как жена укладывает сверток рядом с собой. Пристальный взгляд Ребекки, обращенный на младенца, выражает самые несоединимые чувства: тут и любовь и сомнение, близость и отстраненность, безмятежность и недоумение. Это взгляд матери, впервые увидавшей то, что вышло из ее нутра: существо, давным-давно канувшее в морской пучине, теперь поднялось оттуда и каким-то чудом цело и невредимо. Никакой божественности в нем не заметно, мордочка сморщенная, упрямая: все еще больше морской житель, чем обитатель суши. Существо открывает глаза, и в них отражается едва ли не потрясение: так вот он какой, этот мир, в который его забросила судьба, – убогий, сумрачный. Но еще в этих глазах проблеск лазури, просинь пустого неба. Придет время – глаза эти запомнятся многим, запомнится и горящая в них синезарная прямота, и животворящая истина – истина, в отличие от неба, далеко не пустая.
Джон Ли вновь надевает широкополую шляпу.
– А я вам обеим гостинец купил.
Оторвавшись от младенца, Ребекка переводит взгляд на мужа и слабо улыбается: ей с трудом верится, что он способен на такие суетные знаки внимания.
– Какой гостинец?
– Безделица: пташка. Показать?
– Покажи.
Джон Ли выходит в соседнюю комнату и тут же возвращается, неся за плетеную ручку какой-то прямоугольный предмет, который, как и младенец, закутан тканью. Кузнец поднимает его над кроватью, чтобы жене было видно, и стаскивает ткань. В тесной плетеной клеточке сидит щегол. Испуганно встрепенувшись, яркая птичка забилась о бурые прутья.
– Ничего, приобвыкнет, петь станет.
Свободной рукой Ребекка робко притрагивается к крохотной клетушке.
– Ты его повесь возле двери, где свет.
– Хорошо.
Кузнец все рассматривает замершую в углу клетки пичугу, точно она для него важнее младенца, лежащего под боком у Ребекки. Налюбовавшись, снова закутывает клетку и опускает руку.
– Нынче ночью Господь указал мне, какое дать ей имя.
– Какое же?
– Мария.
– Я обещалась Господу наречь ее Анной.
– Покорись, жена. Дар отвергать негоже. То было ясное изъявление.
– Я дара не отвергаю.
– Хочешь отвергнуть. Не дело это – в такой час. Откровение Божие должно принять со смирением.
– Что еще было тебе открыто?
– Что она увидит Второе пришествие Господа нашего Иисуса Христа.
– Можно дать и два имени.
– Два имени – суетность. Довольно одного.
Ребекка молча взглядывает на мужа, потом, потупившись, рассматривает грубое одеяло, которым она укрыта.
– Истинно тебе говорю, Джон Ли, когда Иисус Христос явится в другой раз, Он будет Она. Кому как не матери знать Ее имя.
Кузнец не отвечает. Он никак не решит, отчитать ли жену за праздномыслие или счесть ее слова просто-напросто наивной фантазией, на которую в нынешних обстоятельствах можно посмотреть сквозь пальцы. В конце концов он склоняется над кроватью и кладет заскорузлую руку на плечо Ребекки. В этом жесте и благоговение, и прощение, а по сути, совершенное непонимание. Как многие прорицатели будущего, кузнец слеп к настоящему.
Он выпрямляется:
– Поспи. Как проснешься, сама увидишь, что надо покориться.
Он удаляется и уносит с собой клетку. Молодая женщина лежит в темной постели, не поднимая глаз от одеяла. За стеной звучит тихий голос Джона Ли: должно быть, рассказывает про щегла. Но вот кузнец умолкает, и чуть погодя у двери на улицу раздается птичья трель, песенка щегла в полете; серебристый перезвон солнечным лучиком пронзает сумрак комнат, вонзается в душу, бередит совесть. Но Уильям Блейк еще даже не родился [173].
Ребекка смотрит на крошечное существо в своих объятиях. В ее глазах чуть ли не удивление: вот еще кто ворвался в ее мир! Склонившись над малышкой, она ласково целует сморщенный розовый лобик.
– Любви тебе, Анна. Любви тебе, любовь моя.
Личико младенца начинает кривиться, девчушка вот-вот зайдется плачем.
Она уже было всхлипывает, но в тот же миг ее губы впервые в жизни чувствуют прикосновение материнской груди, и хныканье умолкает. В соседней комнате снова слышится негромкий говор. Ребекка кормит младенца, глаза ее закрыты, она без остатка поглощена своими ощущениями, в которых утверждается ее «я», – чувством, которое не описать никакими известными ей словами, да и знай она такие слова, не захотела бы его назвать. Лишь на миг она открывает кроткие карие глаза и всматривается в темный угол, будто кто-то оттуда за ней наблюдает. Накормив малышку, принимается легонько ее укачивать, и по комнате еле слышно разносится глуховатое пение. Ребекка медленно выводит колыбельную. Дитя затихает. Песенка самая незатейливая: всего две чередующиеся фразы: