Воробей запрыгал по надгробью, глухой к чужим страданиям.
- Мы драпируем способами всеми
- Свое безволье, трусость, слабость, лень.
- Нам служит ширмой состраданья бремя,
- И совесть, и любая дребедень.
- Тогда все отговорки, все предлог,
- Чтоб произвесть в душе переполох.
- То это дом, то дети, то жена…
Он не услышал шагов. Легкая тень легла на землю рядом с юношей. Тихий, глубокий голос продолжил монолог Фауста с прерванной строки, открыв Эрстеду тайну Полишинеля: оказывается, погруженный в раздумья, он говорил вслух.
- То страх отравы, то боязнь поджога –
- Но только вздор, но ложная тревога,
- Но выдумка, но мнимая вина.
Смущен, юноша обернулся. За ним, опираясь на изящную тросточку, стоял незнакомец. Судя по элегантному костюму в серых тонах, по свободной, непринужденной позе, по ордену, тускло сияющему на груди, гость кладбища был из людей благородных, вращающихся в свете. Слабая улыбка бродила на его губах, глаза блестели от удовольствия.
Чувствовалось, что он находит неизъяснимую прелесть в ситуации. Пустынное кладбище, двое случайных людей, Гете, жасмин… Эрстед подумал, что не хватает только Мефистофеля, прячущегося за кустом, и устыдился своих мыслей. Он не нашел ничего лучшего, как спросить, запинаясь:
– Вы читали «Фауста»?
– Разумеется. Всякий образованный человек следит за публикациями такого титана, как Гете. Жаль, что нам с вами доступен лишь фрагмент.
– Зато мы ждем скорого продолжения! – возразил Эрстед. – Ожидание есть подарок само по себе!
– Слишком мучительный подарок, сударь, – в блеклых глазах незнакомца сверкнул огонек, словно он видел нечто, невидимое собеседнику. – Гете способен работать над пьесой лет шестьдесят, не меньше. И публиковать по чайной ложке в четверть века. Боюсь, что целиком мы прочтем «Фауста» лишь после смерти его создателя.
– Не может быть!
– Оставим споры. Время покажет, кто из нас прав. Я не задену ваши чувства, если спрошу: что вы делаете у этой могилы? Здесь похоронен ваш родственник? Друг?
Юноша вздохнул.
– Здесь лежит мой учитель.
– Странно, – заметил незнакомец, хмурясь. – Насколько мне известно, у покойника не было учеников. Вы уверены, молодой человек? Именно учитель?
– Я уверен в этом так же, как и в том, что солнце встает на востоке, – запальчиво ответил Эрстед.
– Тем более странно. Не соблаговолите ли представиться? Я старше вас, и поэтому представлюсь вторым.
– Андерс Сандэ Эрстед, к вашим услугам. С кем имею честь?
Незнакомец долго молчал, разглядывая юношу. Огонек в его взоре не погас, напротив, разгорелся, превратясь в яркое пламя. Когда молчать дальше стало неудобно, он улыбнулся, извиняясь за взятую паузу, и всю неловкость как рукой сняло.
– Зовите меня – Эминент.
– Вы кардинал?[43]
Юноша изумился, ибо перед ним стоял человек безусловно светский.
– Нет. Это просто имя. Вам не нравится?
– Почему же… нравится…
– Ну и славно. Так говорите, здесь лежит ваш учитель? Уверен, ваша печаль неизмерима. Впрочем, в молодости печаль скоротечна. Дунул ветер страсти или веселья, и ее больше нет.
– Если ты чего-нибудь не имеешь, если печаль и несчастье отягощают грудь твою, – оскорблен, Эрстед ответил незнакомцу цитатой из фон Книгге, словно мертвец мог его услышать, – если ты терпишь недостаток, если чувствуешь слабость ума и сердца, то никому не жалуйся! Простите, но мне не хотелось бы обсуждать свои чувства с чужим человеком.
Незнакомец ласково коснулся его рукой.
– Вы оборвали цитату на самом интересном месте, сударь. Помните, как дальше? Никому не жалуйся, кроме того, от кого надеешься на получение несомненной помощи! Немногие охотно приемлют участие в нашей скорби… Немногие, сказал ваш учитель. Но они есть, эти немногие, скажу я. Пойдемте, я приведу вас в чудесный трактир. Там малолюдно, и мы сможем порадовать друг друга, цитируя мудрецов весь день напролет, за кружкой пива. Ну что же вы?
Эрстед бросил последний взгляд на могилу кумира – и заспешил вслед за Эминентом.
* * *
В молодости время тянется, в старости – летит стрелой. Банальности такого сорта сделались дешевы еще в те дни, когда египетские писцы скручивали папирусы в трубочку. Но так или иначе, а распорядитель вышел в приемную, объявил о высочайшем решении – и восемнадцатый век скрылся в тумане прошлого, а девятнадцатый встал на пороге, тряхнул кудрями и окинул пламенным взором новое владение.