Это беспощадная музыка. Идущий человек не собирается останавливаться. Вперед, вверх, дальше… Теперь уже не важно: леса, деревья – все это не имеет значения. Имеет значение только одно: ты продолжаешь шагать… И когда вновь приходит капелька счастья – благоуханного, ликующего счастья, вызванного тем, что ты шагаешь по плато, – то на этот раз в такт ему звучат шаги. Потому-то путь не заканчивается.
До тех пор пока не перестает звучать музыка.
Это конец второй части. Я могу перекатиться по полу и снова нажать кнопку, а потом склонить голову и позволить музыке звучать дальше, независимо от всего прочего, даже величественных и пышных заверений, которые, видимо, Бетховен пытался адресовать всем нам, – заверений в том, что когда-нибудь все будет осмыслено и что жизнь стоит того, чтобы ее прожить.
Той ночью, сразу после смерти Карла, я слушала вторую часть до самого утра, до момента, когда комната наполнилась солнечным светом и ярко засиял паркет. Широкие лучи солнца вошли сквозь дыры в занавеске. И потолок, моментально лишившийся последних бликов от фар автомобилей, которые бесконечной вереницей ночь напролет мчались по улице, стал гладко-белым, как чистая страница, на которой пока ничего не написано.
В полдень я прослушала всю симфонию с самого начала – с закрытыми глазами.
День был пуст, только снаружи рычали машины, несущиеся в обе стороны по Сент-Чарльз-авеню, слишком многочисленные для узких полос ее проезжей части, слишком быстрые для ее старых дубов и изящно изогнутых уличных фонарей. В этом не вяжущемся с обликом улицы грохоте тонул даже чудесный звон старых трамваев, проезжающих по ней с регулярными интервалами. Лязг. Дребезжание. Шум, которому следовало бы переходить в грохот, что когда-то и было, наверное, хотя я за всю жизнь (а это больше полувека) не могу припомнить, чтобы авеню когда-нибудь по-настоящему стихала, разве что глубокой ночью.
Я пролежала весь день в тишине, не в силах пошевелиться. Не в силах что-либо сделать. Только когда снова стемнело, я поднялась наверх. Простыни были по-прежнему чистые. Застывшее в смертельной неподвижности тело. Я знала, что это rigor mortis.[2] Лицо почти не изменилось – я ведь сразу несколько раз обмотала голову чистой белой тканью, чтобы челюсть не отвисла, и сама закрыла ему глаза. Я всю ночь пролежала рядом с ним, свернувшись калачиком, положив руку на его остывшую грудь, однако ощущение было совсем не таким, как когда он был живым и мягким.
Тело расслабилось и вновь стало мягким к середине утра. Простыни промокли. Появился гнилостный запах.
Я не собиралась сдаваться. Теперь я легко подняла ему руки и снова обмыла с ног до головы. Сменила все белье, как делают нянечки, перевернула тело на бок, подстелила чистую простыню, после чего снова уложила его на спину, чтобы расправить и подоткнуть белую ткань с другой стороны.
Он был бел и мертв, но вновь обрел гибкость. И хотя кожа начала проваливаться, искажая черты, это все-таки было по-прежнему его лицо – лицо моего Карла, и я даже видела крошечные трещинки в неизменившихся губах и бесцветные кончики ресниц, когда на них упал солнечный луч.
Комната второго этажа, выходящая окнами на запад. Именно здесь он хотел устроить нашу спальню, именно здесь он и умер. Солнце проникает сюда довольно поздно – сквозь маленькие чердачные окошки.
Этот огромный дом с шестью коринфскими колоннами и черной чугунной решеткой на самом деле всего лишь коттедж. Нет, правда. Обычный коттедж с просторными помещениями на первом этаже и маленькими спальнями, устроенными на бывшем пещерообразном чердаке. Когда я была совсем маленькая, там действительно располагался чердак и приятно пахло деревом.
Спальни появились, когда родились мои младшие сестры.
Западная угловая спальня смотрелась здорово. Он был совершенно прав, что выбрал именно эту комнату, отремонтировал ее и шикарно обставил. Когда-то это не составляло для него труда.
Я никогда не знала, где он хранит деньги, сколько их у него и что с ними будет потом. Мы поженились всего несколько лет тому назад. Тогда мне казалось, что спрашивать об этом неприлично. Возраст уже не позволял мне иметь своих детей. Но он был чрезвычайно щедр: дарил все, что мне только стоило пожелать. Таков уж был его характер.
Все дни он проводил за составлением комментариев к собранию изображений одного святого: святого Себастьяна. Работа захватила его целиком. Он надеялся, что успеет закончить книгу, и это ему почти удалось. Остались только кое-какие технические мелочи. Ими я займусь позже.