Но мы не понимаем, что это освобождение, спасение от невзгод; нам кажется, что, очнувшись от сна или отбросив иллюзорные надежды, мы очутились в тюрьме, где надеяться не на что; и мы спокойно глядим на унылое море, теряемся в пустыне безразличия.
Нет — это не мудрость. Может, и не своенравие, и не злоба. Может, психология тут вовсе ни при чем — ни заторможенностью, ни раздражением это не объяснить. Может быть, она проклята.
Роузи негромко засмеялась и стукнула по рулю фургона. Сэм, всегда готовая ответить на шутку, засмеялась тоже.
Проклятье или чары; может быть, дело не только в ней — может, весь мир оказался во власти чар. Так ей казалось: не в том дело, что ее сердце усохло, — но что-то творится с миром, и она это знает, а все прочие — нет, почти никто не знает, пока еще не знает. Люди еще способны чувствовать, полны жажды обладать многими вещами сразу — спорт, искусство, политика еще питают их чувства. И любовь. Пока один за другим они не поймут, что их души иссушены, так же как и ее душа.
Но если беда стряслась с миром, а не с одним только сердцем Роузи, — она ничем не сможет помочь. Значит, лучше в это не верить.
— Это больница?
— Да. Как ты догадалась?
— Увидела машину скоропомощи.
— Скорой помощи.
— Ага.
Больница — низкое, беспорядочно спланированное кирпичное здание, не старое, но и не новое, а вместе с тем — и не мрачное; смотрелось оно так, словно здесь люди не умирают. Это место предназначено для рождений, хирургических операций и корзинок с фруктами («поправляйся скорее!»). Медсестры носили легкомысленные маечки и теннисные туфли; в голосе интеркома сквозила трогательная нерешительность.
Но, просидев всю ночь в отделении кардиологии, она наслушалась трагических историй; видела врачей в зеленых операционных костюмах, порой еще не успевших снять бумажную обувь, — они объясняли низким от усталости голосом, что случилось с мужем или отцом (казалось, что все пациенты — мужчины, а беспокойные посетители — женщины). Она видела, как шепчутся семьи, собравшись группками. Он так хорошо выглядел. Они сказали, что ночь прошла спокойно. И вот.
За несколько часов она выучила начатки нового языка. Он держится, сообщали врачи. Говорят, он держится, повторяла жена, обращаясь к своей сестре, к его сестре, к своему сыну. Слова «он держится», кажется, значили: безнадежен, но пока что положение не ухудшается. Он еще не выкарабкался, говорил кому-то врач; Роузи тут же представляла пациента, который лежит ничком, подключенный к мигающим аппаратам, а его беглянка-душа карабкается по каменистому склону.
Нет уз крепче близкой смерти, нет братства сильнее бренности. Тем, кто собрался в комнате, больше некуда было идти, и, хотя каждый жил своим горем, собравшиеся вместе одинокие странники обменивались носовыми платками и журналами, задавали осторожные вопросы, сидели впритык на фиберглассовых стульях. Роузи казалось, что в эту ночь здесь собрались все типы обитателей Дальних гор: высокий аристократического вида джентльмен с тонкими чертами лица, одетый в полосатый костюм и не выпускающий из рук трубку; множество ухоженных и напуганных леди в очках на цепочке; уйма нескладных рабочих в пропитанных потом рубашках. Роузи удивило, что большая часть присутствующих — у нее было время, чтобы подсчитать, — отъявленные толстяки. Наверное, в кардиологию такие и попадают.
На самом-то деле не было никакой нужды оставаться здесь на ночь: что бы ни делали с Бони, Роузи к нему не пускали, но она осталась, отчасти из боязни, как бы ему не стало хуже — ведь он так слаб и если уйдет в мир иной, рядом с ним не будет ни одной родной души (она вовсе не была уверена, что именно на нее он бы захотел взглянуть перед смертью, но почти все, кого он знал, уже умерли; на том свете больше народу готовилось его поприветствовать, чем на этом — попрощаться). Фронтовой дух комнаты охватил ее: здесь люди сталкивались с самым страшным, что может приключиться в мирное время, и боролись с этим — или сдавались. Вернувшись из сестринской, она наткнулась в холле на толпу байкеров; кажется, один из их товарищей был в критическом состоянии; они плакали, сидя на полу, держались за руки, яростно обнимались, молотили друг друга по спине затянутыми в кожу кулаками. Тоже поддержка. Остальные поглядывали искоса: более личные переживания (держись, держись!) отступили перед горем этой оравы.