А может быть, Княгиня, тебе просто вздумалось тогда послушать музыку (Огюст Бернулли!.. вальс, вальс!.. прошлое на три счета…), и ты не стала мудрствовать.
Все может быть.
– Брат пишет, Кетеван?
– Да, тхавади.
– Здоров?
– Да, тхавади.
Знаешь, Рашка! – тебе захотелось веселья. Странное, чужое желание. Ну, например, влюбить на завтрашнем балу престарелую Марь-Ванну, классную даму «Магдалинки», в того же Пашку Аньянича, лихого портупей-вахмистра, как любили именовать себя без пяти минут выпускники. Влюбить с размаху, до гробовой доски, и пусть господин «нюхач» – кстати, полковничий фаворит, хотя Джандиери это тщательно скрывает! – прячась по углам от назойливой старухи и с тоской взирая на танцующих, определяет: был «эфир» или нет?!
Да и самой любопытно: отловит ли Аньянич воздействие, где он сам – косвенный объект? И продержится ли морок хотя бы полчаса? Лучше – час. Нельзя издеваться над молодежью. Надо только не забыть сразу же сказаться больной и уехать домой…
– Все, Кетеван?
– Нет, тхавади.
Жалко, что ты не «видок». Сегодняшний сон… Уже скоро полгода, как повешенье снилось тебе в последний раз. В самом скором времени, зябким апрельским утром, Джандиери подсунул тебе "Крымские новости". В статье "Самосуд: дикость или волеизъявление?" рассказывалось, как ялтинские мещане насмерть забили юношу-аптекаря, заподозрив того в "пособничестве мажьему промыслу". Автор статьи пытался быть и вашим, и нашим – дескать, мы цивилизованные люди, европейцы, но надо войти в положение, понять мотивы… Мотивы были поняты, и цивилизованность подтверждена. А ты впервые за эти годы вспомнила о докторе Ознобишине без обиды, без терпкой горечи, и пожалела старого Короля Крестов. Да нет, теперь, пожалуй, Туза.
Хотя какой он Туз при забитом крестничке…
Иногда ты стыдилась самой себя. Иногда; чаще, чем хотелось бы, но реже, чем стоило. Стыд набегал волной и отступал, прятался в глубине, теснимый рассудком. Кому стало бы легче, если бы ялтинские мещане затоптали Феденьку? Акульку? тебя, Княгиня?!
Впрочем, случись это сейчас, тебя как раз бы и не тронули; в связи с новомодной доктриной "Божьих мельниц", выдвинутой год назад Святейшим Синодом. Обошли бы стороной, будто прокаженную, издали тыкая пальцами – а Феденьку топтали бы, топтали, истекая слюной и чувствуя себя мечом провидения!.. хватит!
Прекрати.
Не те годы; не та масть, чтобы гнать истерику.
– Ай!
– Простите, тхавади.
– Ничего…
Снова скрипнула дверь за спиной. На этот раз не тихо, не вкрадчиво – с уверенностью взвизгнули петли, которые давно пора велеть смазать, да все недосуг; с хозяйской небрежностью.
Шаги.
Тяжелые, медленные.
Ближе.
И сразу стало жарко. Все три твоих отражения заметались в трельяжных зеркалах, подернулись дымкой, хотя ты не двинулась с места, даже головой не пошевелила – ведь так, Княгиня?! – и в висках проснулись тайные птенцы, гулко расклевывая скорлупу хладнокровия. Что-то каркнула Кетеван; ты не расслышала, что именно. По сей день тебе не удавалось привыкнуть к его появлению. Старая, истрепанная жизнью баба! ветошь замасленная! Княгиня, Дама Бубен! – что с тобой?!
Он подошел, склонился.
Чужие губы легко коснулись твоей шеи, уколов щеточкой усов.
– Как спалось, милочка?
– Спасибо, тхавади…
Ты ли спросила? – нет, не ты.
Ты ли ответила? – да.
"Спасибо, тхавади…"
Князь Джандиери еще раз поцеловал тебя в затылок и отошел к окну.
На дворе рождалась осень.
* * *
Джандиери предложил тебе стать его женой еще тогда, в поезде "Севастополь – Харьков", в купе на двоих. Предложил коротко, по-деловому, но без оскорбительной усмешки. Сидя напротив, он чистил апельсин ножичком-брелоком; оранжевая кожица свивалась петлями и ложилась на столик. Ты смотрела, молчала и понимала: князь прав.
Меньше всего это походило на объяснение в любви.
– Понимаете, дорогая моя Раиса Сергеевна… Крыша – это не только особый контракт. Это еще и набор жизненных обстоятельств, способствующих незаметности. Или наоборот, возможности быть все время на виду, что порой скрывает истинную подоплеку лучше шапки-невидимки. Вы понимаете меня?
Ты понимала.
Ты прекрасно его понимала.
В дверь сунулся проводник: "Чайку-с? чайку-с не желаете?" Липкие, реденькие волосы проводника были зачесаны поперек лысины, фуражка зажата в руке, и весь он, еще молодой, но насквозь пропахший нафталином и вагонными сквозняками, вызывал брезгливую жалость.