— Какое там решил! На самом деле кукла не считает; у нее вообще нет мозгов, только шестеренки и пружины. Она просто пишет любое число, которое производит внутренний механизм. Иногда это девяносто пять, или сто двадцать три, или четыреста тридцать семь. Папа заранее знает, какое число напишет кукла; он сам устанавливает ее на нужное. Это просто трюк. Настоящая наука — это не какие-то там трюки.
— Что такое наука?
— Это море, которое огромней любого моря, по какому когда-либо плавал человек, бескрайнее и таинственное, как вселенная. Когда я думаю о плавании по этим водам, голова у меня чуть не раскалывается от вопросов, — сказал Виктор мечтательно, но, словно очнувшись, разразился смехом, — Я скажу тебе, чем наука не является. Это не та вещь, о которой нужно задумываться маленьким девочкам.
— Но почему?
Он с веселым прищуром посмотрел на меня.
— Отвечай быстро! Сколько будет сто пятьдесят плюс семьдесят два плюс тридцать три? Быстро, я сказал! — И он щелкнул пальцами.
— Ой! Так быстро я не могу.
— Понятно теперь? Вот поэтому. У тебя нет способности к математическим вычислениям. И у месье Вокансона тоже, как бы отец ни превозносил его. Он искусный мастер, и только. Жизнь слишком великая тайна, и никакой часовщик никогда не воссоздаст ее, в этом я уверен.
— Виктор.
— Что?
— Скажи мне одну вещь, я очень хочу это знать.
— Пожалуйста… какую?
— Сколько будет сто пятьдесят плюс семьдесят два плюс тридцать три? Быстро! — сказала я и щелкнула пальцами перед его носом.
— Ну, это будет…
Но прежде чем он смог сосчитать, потому что ему требовалось на это не меньше времени, чем мне, я показала ему язык и убежала, хихикая, а он погнался за мной. Наконец он поймал меня, как я и хотела, крепко схватил и придавил к стене, мои руки были подняты над головой, грудь прижата к его груди. Я часто дразнила его подобным образом, оттого он и погнался за мной и схватил, заставив покраснеть.
— Двести пятьдесят пять, — сказал он ответ, — И столько раз я стукну тебя за дерзость, маленькая шалунья!
Но вместо того чтобы стукнуть, он прижался ко мне губами; я притворно сопротивлялась, что заставляло его сжимать меня все крепче. «Еще, еще!» — воскликнула я про себя, когда он оторвал губы. Однако вслух завизжала:
— Перестань! Не делай этого!
— Почему ты кричишь «перестань!», если ты этого хочешь?
— Ты не можешь знать, чего я хочу, — запротестовала я, вырываясь. — Я не как те твои механические куклы, которых ты можешь разобрать и понять их секрет.
Если в моем ответе и была какая-то злость, то столько же на себя, сколько на Виктора. Ибо я не понимала этого противоречивого чувства, этого желания сказать одновременно «да» и «нет».
Мне предстояло не однажды побывать в личном музее барона, и всякий раз мне показывали еще более удивительные вещи. И все же не меньше, чем его маленькие друзья, меня поражало, когда он говорил о них как о живых существах. Ведь в конце концов, это были пусть хитро устроенные, но неживые игрушки, которые ничего не видели, ничего не слышали и ничего не чувствовали; и, как Виктор, я не могла не обращать внимания на их явную искусственность. Самый факт, что, исполненные с таким совершенством, они были будто живые, делал их еще более пугающими. Мог ли барон в своем энтузиазме и впрямь умолчать, насколько велика разница между этими автоматами и их человеческим образцом? Не была ли я в его глазах всего лишь куклой, которую можно разобрать и собрать с помощью инструментов часовщика?
Часто я ложилась спать с подобными мыслями, чувствуя свое полное бессилие перед вопросами жизни и смерти, недоступными моему детскому пониманию. Ночью, в фантастических сновидениях маленькие друзья являлись мне и вели себя более зловеще. Иногда они, презрительно улыбаясь, глядели на меня, словно любопытствуя, как я устроена, подобно тому как я интересовалась их устройством. А однажды мне приснилось, что они собрались вокруг моей кровати, живые, и копались во мне, как вивисекторы, переговариваясь.
— Как она видит? — спрашивала пианистка, — Давайте вынем эти странные стекловидные шары, которая она называет своими глазами, и изучим их.
— Как она говорит? — вступал арап. — Давайте вытащим эту дрожащую ленту, которую она называет языком, и рассмотрим ее получше.
— И бьющееся сердце, — предлагал кто-то другой.