Потому-то все последние месяцы я поверяла бумаге то, что составляет историю твоей жизни настолько же, насколько моей… Я писала свою повесть так, будто обращалась к неведомой публике, хотя у нее будет один-единственный читатель. Все, что я неблагоразумно утаивала от тебя, каждое невысказанное слово гнева и упрека, каждую душевную рану, которую скрывала от твоего взора, я доверила бумаге, чтобы ты внял мне. Остается лишь приложить это прощальное письмо к моим запискам. Ясно ли я все изложила — пишу в такой спешке… Думаю, ясно. Это трудно… в последнее время мой рассудок в полном смятении. Прошлой ночью вновь звучал железный голос. Он не дает мне уснуть.
Пора заканчивать; уже скоро бракосочетание. Любовь моя, дорогой враг мой, когда мои записки попадут в твои руки, прими их как исповедь твоей половины, какой ты ее не знал и не мог знать, половины, которая была…
Я рождена на изгнание
Бывают ночи, когда мне снится один и тот же зловещий сон; все повторяется в нем, сколько помню себя.
Я как бы раздвоена. Две пары глаз, двойственное чувство. Словно с большой высоты, вижу постель, на которой лежит истерзанная женщина, корчащаяся в муках тяжелых родов. Я смотрю, как она извивается, объятая страхом смерти, словно истекающий кровью раненый солдат на поле боя. Это ужасно — смотреть на ее страдания, но еще больший ужас внушает существо, которое склонилось над ней. Облика почти нечеловеческого, оно страшит ее не меньше, чем невыносимая боль. Оно протянуло к ней руки — и я понимаю ее страх: ибо это не руки, но когтистые лапы хищной птицы, сокола или орла. Когти человека-птицы ползут по беспомощной плоти женщины, оставляя на ней алые следы. Ныряют меж бедер и впиваются в истерзанные врата ее тела. Все это время огненные молнии вспыхивают за окном, как гнев Божий, выхватывая из тьмы сведенную корчами фигуру, призрачно-белый свет заливает и без того белое искаженное лицо. Я хочу приблизиться к ней, обнять, разделить с ней ее муки.
Но я в то же время и другая. Беспомощное дитя внутри ее тела, раздираемого болью. Я вижу отдаленный свет, изо всех сил тянусь к нему, упорно ползу по туннелю, стенки которого теплые и влажные. Вокруг себя слышу пульсирующее урчание, словно меня проглотил какой-то громадный зверь и начинает переваривать. Я приближаюсь к свету, панический страх овладевает мною… Я не могу дышать, боль пронзает легкие. Необходимо вырваться наружу.
И тут чувствую боль в висках. Что-то сжало их и тянет вперед — того гляди раздавит голову. Но наконец я на свободе. Мое лицо, все тельце покрыты кровью. Кровь повсюду. Течет по вискам. Человек-птица запустил лапу в саму утробу и ухватил меня за голову! Я вижу себя, висящую в его когтях, как лакомство, которое он собирается пожрать. Оглядываюсь и вижу густо-красный материнский зев, откуда была извлечена: дрожащий, как глотка, издающая беззвучный вопль боли. Вижу ее искаженное лицо, ее глаза, осуждающе устремленные на меня. Но глаза не видят меня; они ничего не видят. Они мертвы — мертвые глаза на лице мертвой женщины.
И тут понимаю: я получила жизнь ценой другой жизни. Пришла в мир как убийца.
Эта страшная сцена до сих пор является мне по ночам в мучительных кошмарах, хотя я давно знаю, что все это лишь плод моего детского воображения. Тем не менее в каком-то смысле в ней содержится некое откровение, которое способен явить один только сон. Она напоминает о возмездии, которое ждет меня с того мгновения, как я впервые увидела мир.
Ибо впоследствии я многое узнала относительно своего происхождения. Я появилась на свет в результате чрезвычайных и трагических родов. Волна крови, вынесшая меня в мир, была последним всплеском жизни моей матери. Она умерла, давая жизнь своему ребенку. Отец мой был в таком отчаянии, потеряв женщину, которую любил всем сердцем, что чуть ли не обвинял новорожденную в ее смерти. Он отправил меня, так сказать, в изгнание. По его распоряжению, когда ее тело еще лежало на кровати, все в крови, меня отдали на попечение повитухи, которая помогала появиться мне на свет. Он только и добавил: «Ее имя будет Элизабет, в память о ее матери». Это были последние слова, которые запомнились цыганке с той ужасной ночи, когда она заняла место моей умершей матери.
Хотя у нее было четверо своих голодных детей, эта простая душа, звавшаяся Розиной Лавенца, сделала все, чтобы наилучшим образом исполнить выпавшую ей роль; однако мне, конечно, недоставало родной матери. Добрая и заботливая женщина, вскормившая меня вместе с собственным младенцем, была иного рода и племени, нежели я, — о чем она сама вскорости рассказала мне. В жилах моего отца текла кровь миланских аристократов; мать была связана дальним родством с английским королевским домом. От нее я унаследовала белоснежную кожу и золотые волосы, что так резко выделяло меня среди смуглых Лавенца, которых меня приучили считать своей семьей. Дети Розины относились ко мне с подозрением и презрением; они не признавали меня, для них я всегда оставалась чужой, отличаясь от них утонченностью черт. Хотя я делила с ними их тесный шатер и была одета в такие же лохмотья — да и говорить научилась сначала на их цыганском наречии, — мать внушала им, что ко мне следует относиться как к кому-то, кто выше их. «Помните, — при мне наставляла Розина своих детей, — Элизабет — принцесса. Ее отец правит всеми южными королевствами». Но как ни защищала меня эта добрая женщина, каких восторженных похвал ни удостаивала, ее старания не принесли мне любви моих новых братьев и сестер; напротив, эти завистливые сорванцы проявляли ко мне еще большую враждебность, даже высказывали сомнения в отношении моих настоящих родителей. Особенно горько мне было, когда они раскрыли мне постыдную тайну, которую мать поведала им по секрету: что якобы я незаконнорожденная и родители бросили меня. Понятно, что я тут же упала в их завистливых глазах, и они не упускали возможности уколоть меня, напоминая о моем несчастье. Тем не менее они как зачарованные слушали Розину, когда та рассказывала всякие небылицы о моем отце, которого я никогда не видела, о его приключениях в странах Востока и за морем, о его отваге и огромном богатстве.