До сих пор мне редко приходилось бывать в маленьких, отделанных деревом помещениях, и эта комнатка понравилась мне с первого взгляда. Стол был накрыт, ужин должны были принести чуть позже, огонь в камине горел, отчего в комнате было действительно тепло в отличие от замка, где ревущее в каминах пламя практически не давало никакого жара. Толстые стекла в окнах были достаточно чистыми, чтобы сквозь них можно было любоваться голубизной зимнего неба и белоснежными горами.
– Ну вот, а теперь я готов рассказать вам о Париже все, что вас интересует, – приветливо заговорил Никола, ожидая, пока я сяду первым. – Да, я действительно учился в университете. – Он усмехнулся, словно воспоминания о том времени не вызывали в душе его ничего, кроме презрения. – Я действительно брал уроки у Моцарта, который непременно сказал бы мне, что я безнадежен, если бы в высшей степени не нуждался в учениках. Так с чего же мне начать? С тяжелого зловония большого города или с царящего там адского шума? С толп голодных людей, которые окружают вас повсюду? С грабителей, поджидающих вас в каждой аллее и в любой момент готовых перерезать вам горло?
Я отказался слушать рассказы о чем-либо подобном. Улыбка Никола отнюдь не соответствовала тону, а манера его поведения была открытой и располагающей.
– Настоящий большой парижский театр… – начал я. – Расскажите мне о нем, опишите во всех подробностях… как он выглядит?
Мы провели вместе целых четыре часа, на протяжении которых только и делали, что пили и разговаривали.
Прямо на столешнице он мокрым пальцем рисовал планы театров, подробно описывал виденные им спектакли, знаменитых актеров, маленькие домики на парижских бульварах. Постепенно он так увлекся рассказом о Париже, что от его цинизма не осталось и следа, – своим неподдельным интересом я воскресил его воспоминания об Иль-де-ля-Сите, о Латинском квартале, о Сорбонне и Лувре.
Потом мы заговорили о более абстрактных вещах – о том, как отражают происходящие события парижские газеты, о студентах, заполняющих маленькие кафе и до хрипоты спорящих друг с другом. Он рассказал мне о том, что народ волнуется и уже не относится к монархии с прежним почтением. О том, что люди требуют смены правительства и терпения их едва ли хватит надолго. Он рассказал мне о философах – о Дидро, Вольтере и Руссо.
Далеко не все из того, что он говорил, было мне понятно. Однако его живой и временами ироничный рассказ дал мне великолепное и на удивление полное представление обо всем, что там происходило.
Меня, конечно, отнюдь не удивил тот факт, что люди образованные не верят в Бога, что их гораздо больше интересует наука, что аристократия уже не вызывает прежнее почтительное к себе отношение, равно как и церковь. Наступила эпоха разума, где не было места предрассудкам, и чем больше рассказывал мне Никола, тем больше я понимал.
Потом он рассказал мне об Энциклопедии, об этом величайшем собрании знаний всего человечества, которое составлялось под руководством Дидро. Позже пришла очередь салонов, в которых ему приходилось бывать, питейных заведений и вечеринок в компании актрис. Он описывал мне городские балы в Пале-Рояле, на которых рядом с простыми людьми появлялась Мария-Антуанетта.
– Поверьте, – сказал он мне под конец разговора, – здесь, в этой комнате, все это кажется гораздо более привлекательным, чем есть на самом деле.
– Я вам не верю, – мягко ответил я, потому что не хотел, чтобы он замолчал. Я готов был слушать его без конца.
– Это безбожный мир, монсеньор, – сказал он, открывая еще одну бутылку и разливая по стаканам вино. – Очень опасный мир.
– Почему же опасный? – прошептал я. – Что может быть лучше, чем избавление от предрассудков?
– Вы говорите как истинный сын восемнадцатого века, монсеньор, – ответил он со слегка меланхолической улыбкой. – Но в этом мире не осталось абсолютно никаких ценностей. Всем заправляет мода. Даже атеизм не более чем дань моде.
Я никогда не отличался чрезмерной религиозностью и обладал, скорее, светским складом ума Но причиной тому не были какие-либо философские убеждения. В нашей семье ни прежде, ни теперь набожность не была свойственна никому. Все мы, конечно, утверждали, что верим в Бога, и посещали мессу, но таким образом лишь выполняли свой долг. Истинная вера в нашей семье, как, впрочем, и в тысячах других аристократических домах, давным-давно умерла. Даже во время своего пребывания в монастыре я не верил в Бога. Я верил в окружавших меня монахов.