– Майор Ашдаун забавный человек… это приятно, прижми ладонь поплотнее к моей подошве, ага… Каждые четыре часа я приношу ему в кабинет горячее молоко и яйцо. Он хочет, чтобы хлеб нарезали кусочками, один, два, три, четыре, пять, вот так, и знаешь, как он их называет, этот вояка?
Леонард отозвался приглушенным голосом:
– Солдатики.
– Точно. Солдатики! Значит, вот как вы победили в войне? Благодаря этим солдатикам? – Леонард вынырнул, чтобы отдышаться, и она обвила руками его шею. – Mein Dummerchen, мой невинный младенчик, что ты сегодня там отыскал?
– Я слушал твой живот. Наверно, пора обедать.
Она привлекла его к себе и поцеловала. Мария свободно выражала свои желания и удовлетворяла любопытство Леонарда, которое находила милым. Иногда его вопросы были дразнящими, как бы несли в себе привкус совращения. «Скажи, почему ты любишь наполовину», – шептал он, и она отвечала: «Но я люблю глубоко, совсем глубоко». – «Нет, ты любишь наполовину, вот так. Скажи почему».
Леонард питал естественную склонность к порядку и чистоплотности. Однако за четыре дня после начала первого в его жизни романа он ни разу не сменил нижнего белья, не надел свежей рубашки, да и умывался кое-как. Ту первую ночь в постели Марии они провели за разговорами, почти без сна. Часов в пять утра они перекусили сыром, черным хлебом и кофе, в то время как сосед за стеной шумно прочищал глотку перед уходом на работу. Они снова соединились, и Леонард остался доволен своей способностью к восстановлению сил. У него все в порядке, подумал он, все так же, как у других. Затем он погрузился в обморочный сон и часом позже очнулся от звона будильника.
Он высунул голову из-под одеял и почувствовал, как кожа на ней съеживается от холода. Сняв руку Марии со своего живота, он вылез наружу и, дрожа, в темноте, на четвереньках нащупал свою одежду под пепельницей, грязными тарелками, блюдцем со сгоревшей свечой. На рукаве его рубашки лежала ледяная вилка. Очки он догадался спрятать в ботинок. Бутылка из-под вина упала, и подонки вылились на пояс его подштанников. Пальто было брошено поверх постели. Он стащил его и поправил на Марии оставшуюся кучу. Когда он ощупью нашел ее голову и поцеловал ее, она не шевельнулась.
Уже в пальто он встал перед кухонной раковиной, переложил на пол сковородку и плеснул себе в лицо обжигающе холодной водой. Потом вспомнил, что где-то должна быть ванная. Включив там свет, он зашел внутрь. Впервые в жизни он воспользовался чужой зубной щеткой. Он посмотрел на свое отражение в зеркале – это был другой человек. Отросшие за день волоски на подбородке были слишком редки для распутной щетины, а на крыле носа алело яркое пятнышко, зарождающийся прыщ. Ему почудилось, что его взгляд, несмотря на общую измотанность, стал тверже.
В течение всего дня он гордо сносил усталость. Она тоже была одним из элементов его счастья. Все детали этого дня проплывали перед ним, легкие и отчужденные: поездка на метро и автобусе, пешая прогулка мимо замерзшего пруда и среди просторных, колючих белых полей, часы наедине с магнитофонами, обособленный бифштекс с картошкой в столовой, снова часы за привычными схемами, затем пешком в темноте на остановку, дорога и вновь Кройцберг. Бессмысленно было тратить драгоценное нерабочее время на то, чтобы ехать мимо ее станции к себе. В этот вечер он пришел к ней сразу после того, как она сама вернулась с работы. В квартире по-прежнему царил беспорядок. Они снова залезли в постель, чтобы согреться. Ночь повторилась с некоторыми вариациями, утро повторилось без таковых. Наступил вторник. Среда и четверг прошли аналогичным образом. Гласе довольно холодно спросил, не отращивает ли он бороду. Если Леонард нуждался в доказательствах своего посвящения в тайны пола, ими могли служить его задубевшие серые носки и запахи сливочного масла, вагинальных соков и картошки, подымающиеся от его груди, стоило ему только расстегнуть на рубашке верхнюю пуговицу. В жарко натопленных рабочих помещениях складки его одежды источали аромат несвежей постели и тяжелого, обессиливающего забытья в лишенной окон комнате.
В свою собственную квартиру он вернулся лишь в пятницу. У него было такое чувство, будто он уезжал на годы. Он прошелся по комнатам, включая везде свет и с удивлением отмечая следы пребывания здесь своего прежнего «я», того, кто писал все эти черновики, разбросанные вокруг, чисто вымытого невинного юноши, оставившего в ванной следы пены и волоски, а на полу – грязные вещи и полотенца. Тут жил человек, не умеющий готовить кофе, – теперь, после наблюдения за Марией, Леонард хорошо освоил эту процедуру. Тут по-детски лежала плитка шоколада, а рядом с ней письмо от матери. Он быстро перечел его и почувствовал недовольство, прямо-таки раздражение ее мелкими тревогами по поводу его быта. Пока наполнялась ванна, он шлепал по квартире в одних трусах, вновь радуясь теплу и простору. Он насвистывал и напевал обрывки песен. Сначала ему не удавалось вспомнить ничего достаточно лихого. Все известные ему песенки о любви были чересчур благопристойны, чересчур сдержанны. Оказалось, что больше всего подходят к случаю дурацкие американские вопли, которые прежде только раздражали его. Он попытался вспомнить слова, но они вспоминались не все: «И сделай что-то там с кастрюлями и ложкой. Тряси, греми, верти! Тряси, греми, верти!». Под лестное эхо в ванной он повторял эти выкрики снова и снова. Английский акцент делал их еще глупее, но суть была верная: восторг и сексуальность при более или менее полном отсутствии смысла. Никогда в жизни он не ощущал такого чистого, беспримесного счастья. Пока он в одиночестве, но все же не один. Его ждут. У него есть время, чтобы привести в порядок себя и квартиру, а потом он отправится в путь. «Тряси, греми, верти!» Спустя два часа он уже открывал входную дверь. На этот раз он захватил с собой все нужные вещи и не возвращался целую неделю.