Он обернулся — и застыл, не веря своим глазам. Тропа позади была пуста, только где-то за поворотом удалялся топот пяти пар исполинских ног.
— Ушли… — выдавил Абу-т-Тайиб; и тут до него дошло, что это значит.
Путь свободен!
— Гургин! Мудрец ты мой любимый! Открывай Ал-Ребат! Скорее! — срывающимся от волнения голосом закричал поэт, будто собираясь соперничать с Вайдосом.
Вялость и безразличие, свившие гнездо в его сердце, стрелой улетели прочь.
— Жаровня… Огниво… Священное дерево… — выдавил Гургин, разом растеряв всю бодрость. — Мой шах, ведь…
— Здесь оно! — радостно гаркнул Худайбег, скидывая с плеча хурджин и, не справясь с завязками, попросту разорвал их. — Здесь, говорю!
И зарделся, когда шах Кабира ухватил его за уши и звонко расцеловал в обе щеки.
Старик торопился, словно за ним гналась свора шайтанов. Нетерпеливое возбуждение шаха передалось всем. Жаровню раздули в считанные минуты, и тогда Гургин, разом успокоившись, взял себя в руки — сказывался опыт, приобретенный жрецом за его долгую жизнь. Он принялся читать свои заклинания, а рядом с ним могучий юз-баши плавил взглядом кромешную тьму грота.
Наконец маг умолк, и в воздухе повисла гулкая тишина; лишь потрескивала жаровня, да тяжело сопел Дэв.
В гроте насмешливо стучала капель.
— Ал-Ребат открыт, мой шах, — голос Гургина звенел от напряжения. — Мы можем идти, если шах желает.
— Шах желает! — поэт еще подумал, что такого разочарования не перенесет. — Скорей!
Худайбег голой рукой подхватил с земли раскаленную жаровню и первым шагнул в темноту. Абу-т-Тайиб, не колеблясь, последовал за ним.
Шаг.
Другой.
На третьем шаге мир мигнул — и по глазам полоснуло солнце.
— Мы на перевале Баррах! — торжественно объявил Гургин, возникая позади поэта прямо из воздуха.
Бескрайняя синь горного неба раскинулась над головой, сколько хватало взгляда, вниз убегала каменистая змея тропы, на горизонте белела снежная вершина Тау-Кешт, а по правую руку в глубокой долине раскинулся город.
Медный город — его Абу-т-Тайиб узнал сразу.
— Ты, твое шахское, брось, — бормотнул рядом Худайбег, — брось это дело… ишь, вздумал, плакать-то…
* * *
— Е рабб! Тысяча шайтанов! О Аллах, прости мой скверный язык! Мы не можем оставить там хурга и Нахид!
«И Фарангис! — мысленно добавил поэт. — Надо было забрать и ее! Ведь если она все время будет рядом…»
— Проклятье! Я возвращаюсь за ними!
— Опомнитесь, мой шах! — старик был близок к истерике. — Пошлите за ними вашего юз-баши!
— Меня пошли, твое шахское! Я их приведу! — верный Дэв грохнул в грудь кулачищем.
— Ведь им нужен именно шах, его фарр! — хирбед уговаривал упрямого владыку, как ребенка. — А Худайбега никто удерживать не станет! На кой он им?!
— На кой я им?! — еще один удар кулака в грудь.
Умом поэт понимал, что Гургин совершенно прав, что надо отправить в Мазандеран одного Дэва, а Нахид вообще лучше никуда не забирать…
Мучило другое: что, если Худайбег, оторванный от него и его фарра, начнет стремительно превращаться в чудовище? Что, если он забудет все и вся, навеки оставшись в каменной ловушке Мазандерана?! А вместе с ним — Утба, Нахид… Фарангис!
— Прости меня, Гургин. Я уже говорил тебе, что я — плохой шах. Там, где любой правитель отправил бы вперед слугу, мне проще идти самому.
— Ага, разогнался! — в отчаяньи Дэв совсем забыл, кто есть кто. — Сам он пойдет… без меня никуда — понял, твое шахское? И не надейся!
В эту минуту «пятнадцатилетний курбаши» был до невозможности похож на Стоголового.
— Воля шаха — закон, — безнадежно развел руками хирбед. — Отсюда я смогу держать Ал-Ребат открытым около суток — здесь дэвы не в силах помешать мне. Но на большее меня не хватит… это так, мой шах — даже владыкам неподвластен возраст. Поторопитесь.
Абу-т-Тайиб кивнул, сглотнув горький комок, и вслед за Дэвом шагнул в мигнувшую пустоту.
КАСЫДА О ЛЖИ
- Это серость, это сырость, это старость бытия,
- Это скудость злого рока, это совесть; это я.
- Все забыто: «коврик крови», блюдо, полное динаров,
- Юный кравчий с пенной чашей, подколодная змея,
- Караван из Басры в Куфу, томность взгляда, чьи-то руки…
- Это лживые виденья! Эта память — не моя!
- Я на свете не рождался, мать меня не пеленала,
- Недруги не проклинали, жажду мести затая,
- Рифмы душу не пинали, заточенные в пенале,
- И надрывно не стенали в небе тучи воронья.
- Ворошу былое, плачу, сам себе палач и узник,
- Горблю плечи над утратой, слезы горькие лия:
- Где ты, жизнь Абу-т-Тайиба, где вы, месяцы и годы?
- Тишина. И на коленях дни последние стоят.
Глава восьмая,
залитая кровью и оглушенная криками, прибежище удивительных встреч и дивных разговоров, где вопреки очевидному напрочь отсутствуют порицания в адрес безбожников-дахритов, полагающих мир вечным, а не сотворенным Аллахом всемилостивейшим и милосердным!
1
…поначалу Абу-т-Тайиб решил, что верный Дэв-проводник ошибся. Спутал место и время, взамен Мазандерана случайно выйдя к земле Божьего гнева. Открывшееся зрелище более всего напоминало истребление оскорбленным Аллахом (славен Он!) языческих племен Ад и Самуд, дерзких исполинов, отвергнувших сладкоречие пророков Худа с Салихом и убивших верблюдицу последнего. А так, если не поминать всуе нечестивых адитов и самудян, все прежнее — котловина, извилистая дорога вниз, по которой он не так давно спускался навстречу неизвестности и гостеприимству дэвов, речушка-подросток плещет волнами… разве что русло запружено трупами, и вода ярится, бьется о страшные пороги, ища выхода из западни.