К Милли он поехал, просто чтобы не сидеть на месте, чем-то заполнить эту пустоту. Может быть, Милли снова сделает из него человека. Его новое существо должно обрасти историей. Нужно, чтобы было о чем вспоминать, кроме Франсис. Какого именно человека сделает из него Милли, не уподобится ли она Цирцее, превратив его в свинью, — об этом он не задумывался. Он достиг той ступени страдания, когда уже не разбираешь, что хорошо, что дурно. Любое переживание, любое превращение — вот что ему было нужно. Слабенькое, еще не погасшее мерцание того поцелуя отбрасывало розовый отблеск на образ Милли, как на статую богини, увиденную при свете костра. В ней воплотилось все живое, колдовское, обнаженное. И Эндрю не хотелось умереть, не познав близости с красивой женщиной.
Впрочем, он все равно бы струсил, если бы Милли, как только он приехал, не напоила его виски. Он почти не помнил, как попал в ее спальню. Но остальное он помнил. Милли при свете лампы, раздетая, с распущенными волосами, ноги слегка раздвинуты, руки сложены на блестящем округлом животе, Милли, откинувшаяся на подушки, вся на виду, как товар в витрине, — эта Милли показалась ему совершенно чужой и наполнила его страхом. Он не знал, куда смотреть. Лицо ее, одновременно озадаченное, благодушное и уязвимое, было неузнаваемо и бесстыдно. Он разделся, страдальчески прячась за ширмой, и, снимая брюки, почувствовал, что стал тонким и хлипким — креветка, крошечное белое существо, которое в любую минуту может провалиться сквозь щель в полу.
И разумеется, ничего не вышло. Он чуть не плакал. Он весь дрожал, как от холода, да ему и правда было очень холодно. Ноги, словно сыпью, обметало гусиной кожей. Он не знал, как притронуться к Милли. Руки не слушались его, как упрямые животные, они сжимались, а не то прятались под мышками или за спиной. Он весь обмяк и лежал в постели, как паралитик, и энергичные попытки Милли возбудить его интерес вызывали в нем отвращение к самому себе, граничившее с тошнотой. А вместе с тем ему было страшно жаль Милли и стыдно за нее, хотелось чем-нибудь прикрыть ее слишком оживленное лицо, придвинувшееся к нему так близко. На тело ее он не смел и взглянуть и, чтобы скрыть свою гадливость, стал как каменный. Он жаждал уйти от нее, жаждал пристойности, какую дает одежда, но не мог сдвинуться с места, все глубже погружаясь в бесчувственность, похожую на сон.
Появление Пата пробудило в нем боль совсем иного порядка. Точно человека, лежащего без сознания в уличной грязи, пырнули в ребра штыком. Торопливо и неловко он стал одеваться, прислушиваясь к голосам Пата и Милли из соседней комнаты. Он не сомневался, что Пат узнал его, и, представив себе, какую картину Пат увидел с порога, подумал, что лучше уж сразу застрелиться — и дело с концом. Когда Милли позвала его, он еле заставил себя дойти до двери и без сил прислонился к косяку, стараясь сдержать мучительное подергивание век и подбородка. В ту минуту он не думал о том, зачем Пат сюда явился. Он только помнил, в каком виде был обнаружен, и притом человеком, игравшим, как ему сейчас стало ясно, самую важную роль в его жизни.
В воскресенье Эндрю с раннего утра уехал на велосипеде за город. Он хотел избежать встречи с матерью, которая уже не раз справлялась, пойдут ли они с Франсис вместе с ней к пасхальной обедне в церковь Моряков. Он решил доехать до Хоута, который привлекал его только тем, что лежал в противоположной стороне от Ратблейна. Он успел даже добраться до Клонтарфа, а там укрылся от дождя в пивной, где и просидел несколько часов. Он и тут не спросил себя, почему Пат явился к Милли так поздно и прошел прямо к ней в спальню. Из их разговора он не уловил ни слова, так был взволнован. Он вообще об этом не думал, это не имело значения. Даже Милли уже не занимала его мыслей. Он помнил одно — свой позор и что свидетелем этого позора оказался Пат. И при этом воспоминании любдвь к двоюродному брату снова, как в детстве, обжигающей волной заливала его сердце. Сидя за грязным столиком в клонтарфской пивной, он закрыл лицо руками.
Мелькнула мысль, сначала показавшаяся безнадежной, что нужно повидаться с Патом и потребовать у него какой-то помощи, какого-то исцеляющего прикосновения. Только Пат мог исцелить рану, которую Эндрю теперь ощущал как смертельную. Если б только удалось вытравить из памяти Пата картину, которую он увидел, ну не вытравить, так хотя бы как-то изменить или заслонить. Но как это сделать? Нет в природе тех объяснений, от которых то, что увидел Пат, стало бы менее гнусным и подлым. И все же, если бы поговорить с ним, может быть, рассказать ему про Франсис или изругать себя в его присутствии, это, кажется, немного облегчило бы боль. Но это невыполнимо: Пат будет держаться холодно, высокомерно, а то и вовсе не захочет разговаривать. Он просто откажется участвовать в этой сцене. Это глупо и невозможно; однако столь же невозможно явиться в Лонгфорд, уехать на фронт, не рассеяв этого ужаса, не попытавшись найти хоть крошечное облегчение. В воскресенье к вечеру Эндрю был уже почти уверен, что предпримет такую попытку. В понедельник утром он твердо знал, что не в силах прожить этот день, не повидавшись с Патом.