Эвелин села в кровати, подтянув ноги к груди. Голдмен уставилась в пол. «Восемнадцать лет он провел в тюрьме, — сказала она, — и часть этого срока в одиночке, в настоящей темнице. Как-то раз я навестила его. На большее меня не хватило, после этого я ни разу не была там. Ну, а ублюдок Фрик между тем выжил и стал героем, публика отвернулась от трудящихся, и стачка была сорвана. Говорили, что мы отбросили американское рабочее движение на сорок лет назад. Один почтеннейший анархист, мистер Мост, поносил Беркмана и меня в своей газете. Тогда я хорошенько подготовилась к очередному митингу, я купила себе настоящий конский хлыст. Я высекла Моста на митинге перед всеми, а потом сломала хлыст и швырнула ему в лицо. Беркман вышел только в прошлом году. Облысел. Пожелтел как пергамент. Мой любимый, мой юноша ходит скрюченный в три погибели. Глаза как шахты. Конечно, сейчас мы только друзья, наши сердца уже не бьются в унисон. Что он вынес в той тюрьме, я могу, знаешь, только себе представить. Мрак, сырость, связывают, швыряют на пол в собственные испражнения». Рука Эвелин потянулась к пожилой женщине, Голдмен взяла ее и сильно сжала. «Мы обе знаем, правда, что это значит, когда твой мужчина в тюрьме, а?» Две женщины смотрели друг на дружку. Несколько секунд молчания. «Конечно, твой — извращенец, паразит, кровосос, грязный, отвратительный сибарит», — сказала Голдмен. Эвелин рассмеялась. «Безумный хряк, — сказала Голдмен, — вывернутые и сморщенные поросячьи мозги». Теперь они обе смеялись. «О да, я ненавижу его», — вскричала Эвелин. Лицо Голдмен как будто отражало теперь чувства Эвелин. «Однако есть же какая-то связь, ты видишь, наши души сообщались, наши жизни соприкасались, словно ноты в гармонии, в общей судьбе человечества, мы сестры. Ты понимаешь это, Эвелин Несбит? — Она встала и прикоснулась к ее лицу. — Ты улавливаешь это, моя красоточка?»
Пока она это провозглашала, глаза ее изучающе осматривали Эвелин. «Как, ты носишь корсет? — Эвелин кивнула. — Какой позор! Взгляни на меня, даже при моей фигуре я не ношу ничего фундаментального, я ношу только легкие, свободно струящиеся вещи, потому что уважаю свое тело и даю ему свободу дышать и жить. Я была права, ты — их творение. Тебе нужен корсет не больше, чем лесной нимфе». Она взяла Эвелин за руки и посадила на край кровати. Пощупала талию. «Боже! Это же сталь! Твоя талия зашнурована туже, чем кошель с деньгами. Встань!» Эвелин послушно встала, и Голдмен не без определенного медицинского опыта быстро расстегнула и сняла с нее блузку. Затем упала юбка, и Эвелин вышла из нее. Голдмен развязала тесемки нижней юбки и сняла ее прочь. Легкий корсет подпирал грудь Эвелин, к нему были присобачены полоски, уходившие вниз — между бедрами. Корсет был зашнурован на спине. «Хохма в том, что во всех семейных очагах по всей Америке тебя полагают распутницей, — говорила Голдмен, расшнуровывая корсет и стягивая его вниз. — Выйди из этого». Эвелин послушалась. Ее белье прилипло к телу, отпечатывая на нем рисунок корсета. «Дыши, — скомандовала Голдмен, — подними руки, выпрями ноги и дыши». Эвелин подчинилась. Голдмен взялась за ее белье и потянула через голову. Потом присела и стянула с нее панталончики. «Выйди из них». Эвелин, естественно, вышла. Теперь она была полностью обнажена, если не придираться к черным вышитым чулочкам на эластичных подвязках. Голдмен, однако, скатала и их вниз, и Эвелин вышла из своих чулочков. Правда, она еще закрывала руками груди. Голдмен теперь поворачивала ее медленно вокруг оси — серьезная, нахмуренная инспекция. «Люди добрые, удивительно, что у тебя еще осталось хоть какое-то кровообращение». Тело Эвелин Несбит и впрямь было испещрено глубокими, словно рубцы, следами ее туалета. «Женщины — самоубийцы», — сказала Голдмен. Отвернула одеяло. Вынула из близстоящего бюро пузатенький докторский баул. «Такое фантастическое тело, и взгляни, что ты делаешь с ним. Ложись». Эвелин присела на кровать, глядя, что же появится из баульчика. «Ложись на живот», — скомандовала Голдмен. Она вынула бутылочку и стала вытряхивать содержимое бутылочки себе в пригоршню. Эвелин легла на живот, и Голдмен начала нашлепывать густую жидкость на те места, где красные шрамы оскорбляли чудеснейшую плоть. «О-о, — жалобно вскричала Эвелин. — Жалит!» — «Дубящее средство, первейшая штука для восстановления циркуляции», — объяснила Голдмен, растирая эвелинскую спину, эвелинские ягодицы, эвелинские бедра. Хозяйка чудеснейшей плоти визжала, а сама плоть корчилась в муках при каждой аппликации. Эвелин зарыла лицо в подушки, чтобы заглушить стенания. «Знаю, знаю, — приговаривала Голдмен, — потом ты скажешь спасибо». Казалось, что под мощным растиранием плоть сейчас прорвет кожу. Эвелин трепетала, ягодицы ее сжались под ошеломляющим холодом астрингена. Ноги вжимались друг в дружку. Теперь Голдмен вынула из баульчика бутыль массажного масла и стала смягчать эвелинские плечики, шею и спину, эвелинские ляжечки, икры и подошвы. Постепенно Эвелин расслаблялась, божественная плоть теперь лишь слабо ответно трепетала под вдохновенным искусством голдменских рук. Голдмен втирала масло в кожу, пока тело не приобрело естественный бело-розовый цвет и не стало пошевеливаться с некоторым уже подобием самоощущения. «Перевернись», — последовала команда. Волосы Эвелин рассыпались теперь вокруг нее на подушках. Глаза ее были закрыты, а губы растягивались в безотчетной улыбке, ну а Голдмен тем временем рьяно массировала груди, живот, ноги. Ступни Эвелин изогнулись, как у балерины на пуантах. Таз вздымался из постели, как бы ища чего-то в воздухе. Голдмен отвернулась к бюро, чтобы взять новую порцию смягчающего, когда молодка начала играть на простынях, словно волна в море. В этот момент стены исторгли жуткий, неземной крик, двери шкафа открылись, и оттуда вывалился Младший Брат Мамы — лицо его дергалось в пароксизме священного умерщвления… плевки раскаленной джизмы… некое подобие серпантина… крики экстаза и отчаяния…