– А что вам снится?
– Разное.
– А какое все-таки? – настаивал старик.
– Ну, разное. Смесь. То, что в газете называют «Отовсюду обо всем» или «Мировой экран». Позавчера мне, например, снились похороны микадо, а вчера – юбилей Сущевской пожарной части.
– Боже! – произнес бакенбардист. – Боже! Какой вы счастливый человек! Какой счастливый! Скажите, а вам никогда не снился какой-нибудь генерал-губернатор или министр?
– Снился. Как же? Генерал-губернатор. В прошлую пятницу. Всю ночь снился. И, помнится, рядом с ним еще полицмейстер стоял.
– А это вам не снилось, приезд государя-императора в город Кострому?
– В Кострому? Было такое сновиденье. Позвольте, когда же это, ну да, 3 февраля этого года. Государь-император. И, помнится, рядом с ним еще матрос Деревенько стоял.
– Ах ты, господи! – заволновался старик. – Что ж это мы здесь стоим. Милости просим ко мне. Простите, вы не социалист? Не партиец?
– Ну что вы! – добродушно сказал Остап. – Какой же я партиец? Я бонопартиец.
Старик не стал допытываться о столь странной партийной принадлежности своего нового знакомого и повел его к себе. В домике бакенбардиста оказалась одна комната с сенями. На бревенчатых стенах висели портреты господ в вицмундирах. Судя по петлицам, господа эти служили в свое время по министерству народного просвещения. Постель имела беспорядочный вид и свидетельствовала о том, что хозяин проводил на ней самые беспокойные часы своей жизни.
– И давно вы живете таким анахоретом? – спросил Остап.
– С весны, – ответил старик. – Боже! С какими чувствами въезжал я в этот одинокий домик! Моя фамилия – Хворобьев. Федор Никитич. Здесь, думал я, начнется новая жизнь. А ведь что вышло?
И старик, поминутно хватаясь за бакенбарды и кидая виноватые взгляды на родственников и сослуживцев из министерства народного просвещения, доверчиво открыл Бендеру всю свою душу.
Федор Никитич Хворобьев был монархистом. Он не любил советской власти. Она была ему противна. Он, когда-то попечитель учебного округа, принужден был служить заведующим методологическо-педагогическим сектором местного Пролеткульта. И это вызывало в нем отвращение.
Он возненавидел слово сектор. До самого конца своей службы он не знал, как расшифровать слово Пролеткульт, и от этого презирал его еще больше. Дрожь омерзения вызывали в нем одним своим видом члены месткома, сослуживцы и посетители методологическо-педагогического сектора. О, этот сектор! Никогда Федор Никитич, ценивший все изящное, а в том числе и геометрию, не предполагал, что это прекрасное слово будут так опошлено.
На службе Хворобьева бесило многое: заседания, МОПРы, ячейки, займы. Но и дома он не находил успокоения своей гордой душе. Дома тоже были заседания, МОПРы, стенгазеты. Знакомые говорили исключительно о хамских, по мнению Хворобьева, вещах: о жаловании, которое они называли зарплатой, о месячнике помощи детям и о социальной значимости пьесы «Бронепоезд».
Никуда нельзя было уйти от советского строя. Когда огорченный Хворобьев одиноко прогуливался по улицам города, то и здесь из толпы гуляющих вылетали постылые фразы:
«...Тогда мы постановили вывести его из состава правления...»
«...А я так и сказал: на ваше РКК примкамера есть, примкамера...»
«...Лихачева нужно нагрузить!..»
И, тоскливо поглядывая на советские вывески, Хворобьев с раздражением повторял:
– Вывести! Из состава! Примкамера! Хамская власть!
В конце концов ненавистный строй пошел навстречу Федору Никитичу и вывел его из состава сотрудников методологическо-педагогического сектора. Хворобьев с отвращением исхлопотал себе пенсию и поселился в бревенчатом домике, далеко за городом. Он поступил так для того, чтобы уйти от новой власти, которая завладела его жизнью и лишила его покоя.
По целым дням просиживал старик над обрывом и, глядя на город, старался думать о приятном: о молебнах по случаю тезоименитства какой-нибудь высочайшей особы, о гимназических экзаменах и о родственниках, служивших по министерству народного просвещения. Но, к удивлению, мысли его сейчас же перескакивали на советское, неприятное.
«Что-то теперь делается в этом проклятом Пролеткульте?» – думал он.
После Пролеткульта вспоминались ему совершенно уже возмутительные эпизоды: демонстрации первомайские и октябрьские, клубные семейные вечера с лекциями и пивом, полугодовая смета методологического сектора.