Спешили; жили, дышали… даже те, к кому горечь тайных вод подступила вплотную.
Слуги уложили Алкима на солнышке, возле плетеного навеса — чтобы, если начнет припекать, мигом перенести больного дамата в тень. Одиссей хорошо помнил этот навес: здесь дядя Алким не один год вдалбливал в детские головы тьму всяческих премудростей. Ментору вдолбил: как-никак сын, плоть от плоти. А ему, непоседе-басиленку?
Сейчас проверим.
— Радуйся, дядя Алким! — сказал и поперхнулся. Где уж тут радоваться…
Более всего дамат Алким походил на каким-то чудом ожившую мумию. Говорят, в Черной Земле, в древнем Айгюптосе, царей после смерти не сжигают, а засушивают и хоронят в огромных толосах, ограненных на манер копейного жала. Сам же дядя Алким и рассказывал… Казалось, тело дамата вдруг спохватилось и теперь спешило усохнуть вслед за левой ногой, сухой с детства. Сейчас советник Лаэрта-Садовника выглядел жухлым,, увядшим, как ломкий осенний лист, лишенный и малой толики жизненных соков: дунет ветер — подхватит, понесет прочь, все дальше и дальше, на край земли, за край, откуда нет возврата…
И только глаза на лице мумии лихорадочно горели: два угля Гефестовой кузницы под слоем пепла.
— Радуйся, Одиссей, — в голосе дамата добавилось хрипотцы, но слова он произносил по-прежнему: четко и твердо. — Садись, поговорим. Ты ведь за этим пришел, я вижу.
Одиссей молча кивнул и уселся напротив умирающего. На то место, где обычно сидел во время занятий некий рыжий сорванец. Память ты, моя память!.. накатила — отхлынула.
Не сейчас.
— Позволь, дядя Алким, я расскажу тебе одну историю, — потянулся, тронул сухой, щетинистый подбородок Алкима: тайный знак просьбы и любви. — Вроде тех, что ты когда-то рассказывал нам с Ментором. Если хочешь, спи… каюсь, я тоже иногда задремывал на твоих уроках.
Взглянув в пепельно-серое лицо дамата, Одиссей запнулся, отвел взгляд. Продолжил, невольно подражая памятным речам своей возлюбленной-покровительницы:
— Жил-был в Фессалии герой Пелей-Неудачник… Пауза. Нет, дядя Алким ничего не спросил. Можно продолжать:
— Не складывалась жизнь у Пелея, и вот однажды решили Глубокоуважаемые сжалиться над ним. Из Неудачника сделать Счастливца. Богатство, долголетие, жена-богиня — чем не счастье?!
— Титанида, — осенним листопадом прошелестел голос дамата.
— Что?
— Ты действительно слишком часто дремал на моих уроках. Не богиня. Жена-титанида, древнего рода. Из тех, кто скрепя сердце пошел на поклон, чтобы не пойти в Тартар. Оборотень, как и все морские.
— Ты говоришь: оборотень?!
— Я ничего не говорю. Я старый и больной; я сплю. Это люди говорят: Фетида Глубинная в руках героя становилась зверем, огнем, водой…
— Твои сны — вещие, дядя Алким. Итак, сыграли) свадьбу, а вскоре родился у счастливых родителей сын Лигерон…
— По прозвищу Ахилл, что значит «Не-Вскормленный-Грудью».
Сухие губы умирающего чуть раздвинулись в улыбке и нижняя губа треснула; на ней проступила капля густой, как смола, темной крови. Но Алким даже не заметил этого. В глазах его теперь горел совсем другой огонь — яркий, веселый, живой. Молодые глаза на лице умирающего старца. Это было… вспомнились тени, кружившие в сладострастном танце вокруг Приама-Троянца: прекрасный, завораживающий ужас. И Одиссей торопливо продолжил, оборвав повествовательный лад:
— Сейчас юному Лигерону, насколько я понимаю, около двух лет. И его очень любят Глубокоуважаемые. Настолько любят, что жаждут видеть младенца на самом почетном месте — под стенами Трои.
— Храни нас боги от своей любви! — еле слышно прошептал Алким, слизнув кровь обложенным языком. — Говори, говори дальше!.. я сплю…
— Спи. И пусть тебе снятся Лигероновы папа с мамой. Глупые, они почему-то не хотят ребенку такого великого счастья!.. скрывают, прячут.
— Жаль, мне не снится, где именно прячут этого замечательного малыша…
— Сейчас приснится. Его держат на Скиросе, среди дочерей и внуков тамошнего басилея. Переодетого девочкой. Но я избран помочь Лигерону обрести его удел, его невиданное, неслыханное счастье. Меня об этом очень убедительно попросили.
— И ты хочешь знать…
— Знать? нет. Я сумасброд; я не умею знать. Мой рок: видеть, чувствовать и делать. Что делать, мне успели объяснить. Что я чувствую, никого не касается. Теперь я хочу видеть: ясно и отчетливо.
— Ты вырос, мальчик. Стал совсем взрослым. Видеть, чувствовать и делать — по-человечески. Славно, славно… Алким умолк, вслушиваясь в далекий шум прибоя и стрекот цикад. Легкая тень от дымки, преследовавшей солнце по пятам, набежала на его лицо, сделав впадины и морщины резче; хотя казалось, что резче некуда.