У меня нет больше профессии… Да и любовника нет. Но из-за встречи, которая произошла сегодня после обеда, я всё же надела на ужин, словно бросая вызов, это чёрное платье, которое я прежде никогда не решалась надевать из-за чересчур глубокого треугольного выреза на груди… Скованная, со стиснутыми зубами, я героически пересекла ресторанный зал и села за свой маленький столик, вдали от цыганского хора, и, представьте себе, никто не обратил ни малейшего внимания ни на меня, ни на моё платье. Неужели я ждала, что Макс… что «господин Дюферейн-Шотель с семьёй» ужинает в гостинице «Империал»? А на самом деле никто не обратил внимания, никто, кроме Одинокого Господина, который интересуется Одинокой Дамой, то есть мной, и ходит за мной по пятам уже несколько дней, пытаясь познакомиться. Но ему это не удаётся, и он исчезает.
Одинокая Дама, в общем-то, классически одинокая в чересчур строгих платьях, не вполне соответствующих выражению моего лица, я неизбежно должна была привлечь внимание какого-нибудь Одинокого Господина. И действительно, вот уже неделя как появился такой у меня. Я не смогла бы его описать, потому что его не видела. Когда я гляжу в ту сторону, где он сидит, я не вижу его: взгляд мой проходит сквозь него, как сквозь пустой графин. Я знаю только форму его спины, потому что всякий раз он с подчёркнутой деликатностью отворачивается от меня. Столкнись мы лицом к лицу, я бы его не узнала, я отличаю его от других только по спине. Больше всего он стесняет меня во время обедов или ужинов, потому что я слышу, что он думает обо мне, когда ест. Сегодня вечером, послушная его влюблённой воле, я, думая о Максе, улыбнулась, глядя в его сторону. Мне не следовало бы этого делать… Впрочем, это не имеет никакого значения!
Дождь перестал стучать в оконное стекло, и возникшая тишина меня разбудила. Тишина здесь – это похрустывание гальки под набегающими волнами, цоканье маленьких копыт местных лошадок и редкие гудки автомобильных клаксонов… Я распахиваю окно и высовываюсь так, чтобы увидеть, освещены ли окна этажом ниже. Это комната моей подруги Майи. Я вижу тени на занавесках… Там живёт пара бешеных любовников, для которых ссоры, переходящие в драку, являются своего рода шведской гимнастикой. Моё появление, спустись я к ним, отнюдь не заставило бы их утихомириться. Я могла бы сесть и вести счёт ударам, пока оба, вконец обессилев, не решат, что у них нет друг для друга худшей кары, нежели объятия…
А ещё я могла бы подняться на два этажа выше и, толкнув другую белую дверь, оказаться в душном, прокуренном, пропитанном каким-то особым запахом номере двух моих других бродячих товарищей, которые всюду таскают за собой медную курительницу для опиума, плоские подушки, пахнущие сандаловым деревом, и белую китайскую циновку, гладкую и холодную, как кожа ящерицы. Там я тоже могла бы сесть и быть зрительницей происходящего, а могла бы и, растянувшись на полу, разделить с ними – нет, не яд, которого я побаиваюсь, но жаркую тишину этой комнаты, воздух, набрякший чёрным ароматом, её галлюцинаторный покой…
И внизу и наверху меня, чёрт побери, радостно встретили бы, как встречают тех, кто ничего не отнимает, но и не даёт ничего другим. О, я не строю никаких иллюзий насчёт того, что я получаю от своих друзей. В чужой карман не полезет, но и своего гроша не даст – вот что они, наверно, говорят обо мне. Да и что я могла бы им дать? Ведь верно же, что женщина, которая упрямо не желает ни с кем спать, всегда, что бы она ни делала, кажется скупой. И мои «друзья» – театральные отбросы, бесцельно ошивающиеся на Ривьере, – с лицемерным восторгом восхищаясь моим поведением, отказывают мне в том, чем они гак легко одаривают Майю: в доверии, пусть и слегка презрительном, в нескрываемом вожделении, которое она не только поддерживает, но зачастую и удовлетворяет то грубым, то ласковым словом, то вульгарным, хоть и невинным, жестом, то беззаботным детским смехом…
И на верхнем, и на нижнем этаже меня встретят одинаково весёлым приветствием, но, когда я встану, чтобы вернуться в свою комнату под номером 157, мой уход никого не огорчит ни внизу, ни наверху… Я могу уходить и возвращаться снова, сколько мне заблагорассудится. Только вот, как говорила одна маленькая девочка: «А мне ничего не благорассудится». Поэтому я просто лягу спать, но только не сразу, больно уж хорошо дышится этим свежим, мокрым воздухом… Он пахнет садом и ракушками. Над морем поднялась луна – тоненький серпик, который ничего не освещает.