— Сенатор, — усевшись на ручку кресла, Тэсс заговорила с ним официальным тоном, на какой только была способна, — вы же знаете, что о подобных делах я с вами говорить не могу.
— Чушь. Разве не я посодействовал тебе в этой работе?
— За которую не могу вас поблагодарить.
Он глянул на нее своим знаменитым стальным взглядом, от которого, если верить молве, цепенели видавшие виды политические зубры.
— Я все равно все узнаю от мэра…
Тэсс, однако, не оцепенела, а, напротив, одарила деда обольстительнейшей улыбкой.
— Вот-вот, от него и узнавай.
— Чертова этика, — пробормотал он.
— Ты ведь сам учил меня этому.
Он опять что-то пробурчал, довольный своей внучкой.
— А капитан Харрис? Что скажешь о нем?
— Дело свое знает, собой хорошо владеет. Он очень расстроен, ужасно сердит, так как на него сильно давят. Но держит себя в руках. Наружу ничего не выпускает.
— А как оперативники, которые ведут дело?
— Их зовут Пэрис и Джексон. — Она провела по небу кончиком языка. — Необычная команда, показалось мне, но именно команда. Джексон — настоящий человек-гора. Он, правда, задает стандартные вопросы, но умеет хорошо слушать. Похоже, привык все делать размеренно, по порядку.
— Пэрис… — Почувствовав некоторую неуверенность, Тэсс запнулась. — Какой-то он дерганый. Думаю, он подвержен быстрой смене настроений. Умен, но больше полагается на интуицию, чем на логику. Или, скажем, на чувство. — Тэсс подумала о «справедливости» и «мече».
— А какие они профессионалы?
— Мне трудно об этом судить. Я их, можно сказать, не знаю. Если довериться первому впечатлению, оба очень преданы работе. Но это, повторяю, только впечатление.
— Мэр по-настоящему верит в них, — он залпом допил виски, — ив тебя тоже.
Тэсс пристально посмотрела на деда, но теперь уже жестким взглядом.
— Не знаю, может, я и не имею права об этом говорить, но разыскиваемому человеку очень плохо, дедушка. И Он опасен. Может, мне и удастся создать картину его сознания, набросать нечто вроде эмоциональной схемы, но ведь само собой ничего не изменится, этим его не остановишь. Все это запоминает игру в угадайку. — Она встала и сунула руки в карманы. — Всего лишь игру в угадайку.
Он подпер рукой подбородок.
— Это ведь не твой пациент, Тэсс.
— Верно, но теперь это и меня касается. — Увидев сурово сдвинутые брови деда, Тэсс изменила тон: — Да не волнуйся, я не стану принимать все близко к сердцу.
— Примерно то же ты мне говорила, когда в доме появился ящик с котятами. В конце концов это стоило мне дороже хорошего костюма.
Она снова поцеловала его в щеку и подала пальто.
— А разве потом ты их не полюбил? Всех вместе и каждого в отдельности? Ладно, мне нужно работать.
— Гонишь?
— Просто помогаю надеть пальто, — поправила она деда. — Спокойной ночи, дедушка.
— Будь умницей, малышка!
«Эти слова он повторяет с тех пор, как мне исполнилось пять лет», — подумала Тэсс, закрывая за ним дверь.
В церкви было темно и пусто, но с замком он справился сразу. При этом не почувствовал, будто совершил грех: на дверях храма не должно быть замков. Обитель Господа должна быть всегда открыта для всех: для тех, кто в беде, для тех, кто в Нем нуждается, для тех, кто в Него верит.
Он зажег четыре свечи — по одной за каждую из женщин, которых спас, и одну — за ту, которую не смог спасти.
Опустившись на колени, он принялся молиться, молиться истово.
Размышляя о своей миссии, временами он начинал сомневаться. Жизнь — священный дар. Он взял три человеческие жизни и знал, что мир считает его монстром.
Если бы люди, с которыми он сталкивается, знали, что движет им, они наверняка подвергли бы его остракизму, возненавидели, посадили в тюрьму. А может… пожалели бы…
Но плоть бренна. А жизнь священна только потому, что существует душа. Вот их-то он и спасает, эти души. И должен спасать их далее, пока не сравняется счет. Сомнение само по себе есть грех.
Если бы можно было с кем-нибудь поговорить! Если бы кто-то смог понять его, дать покой его душе… Чувство страшной безысходности сковало его. Достаточно сдаться — и наступит облегчение. Но нет такого человека, кому он смог бы довериться. Не с кем разделить это бремя. Когда Голос безмолвствует, он пребывает в одиночестве.
Он потерял Лауру. Она ушла и взяла с собой частицу его самого, лучшую частицу. Порой, когда было темно и тихо, он видел ее. Она больше не смеялась. Лицо его стало бледным и искаженным от боли. Сколько ни зажигай свечей в пустых церквах, — эту боль, или, вернее, грех, не унять.