Когда утром я приходила на кухню, Нишио-сан становилась на колени, чтобы быть одного со мной роста. Она не отказывала мне ни в чём. Если я объявляла о своём желании есть из её тарелки, что случалось часто, поскольку я предпочитала её еду своей, она больше не прикасалась к своей пище: она ждала, пока я закончу, чтобы продолжить свою трапезу, если я была столь великодушна, чтобы оставить ей что-нибудь.
Как-то в полдень, моя мать заметила эту выходку и строго отругала меня. Тогда она велела Нишио-сан больше не допускать такой тирании с моей стороны. Напрасно: как только мама отвернулась, мои поборы возобновились. И не без основания: окономьяки (блины с капустой, креветками и имбирём) и рис с тцукемоно (маринованный хрен в рассоле жёлто-шафранного цвета) были более аппетитны, чем мясные кубики с вареной морковью.
Существовало два приёма пищи: в столовой и кухне. Я нехотя ела в столовой, чтобы оставить место для кухонной еды. Я выбрала свой лагерь очень быстро: между родителями, которые обращались со мной, как с остальными и гувернанткой, которая обожествляла меня, колебаться не приходилось.
Я предпочитала быть японкой.
Я была японкой.
В два с половиной года в провинции Канcай быть японкой означало жить среди красоты и обожания. Быть японкой означало упиваться благоухающими цветами мокрого после дождя сада, сидеть на берегу каменного пруда, разглядывая горы вдали, огромные, как их нутро, повторять про себя загадочное пение продавца сладких пататов, проходящего по кварталу с наступлением вечера.
В два с половиной года быть японкой означало быть избранной Нишио-сан. В любое мгновение, стоило мне попросить, она бросала свою работу, чтобы взять меня на руки, баловать меня, петь мне песни, где говорилось о котятах и цветущих вишнях.
Она всегда была готова рассказывать мне свои истории о телах, разрезанных на куски, что очаровывало меня, или легенду о той или иной ведьме, варившей из людей суп в котле: эти чудесные сказки восхищали меня до умопомрачения.
Она садилась и укачивала меня, как куклу. Я принимала страдальческий вид, чтобы меня утешили, и Нишио-сан подолгу утешала меня в моих несуществующих горестях, играя в игру и искусно жалея меня.
Потом она осторожно проводила пальцем, рисуя мои черты и хваля красоту, которую она называла исключительной: она приходила в восторг от моего рта, лба, щёк, глаз и заключала, что она никогда не видела богини со столь же восхитительным лицом. Эта была добрая женщина.
И мне не надоедало оставаться в её объятиях, я осталась бы там навсегда, млея от такого обожания. И сама она млела от этого идолопоклонства, доказывая тем самым справедливость и превосходство моего божественного происхождения.
В два с половиной года было бы глупо не быть японкой.
Не было случайностью, что я обнаружила раньше мои знания японского языка, чем своего родного: культ моей личности предусматривал такие лингвистические требования. Мне необходим был язык, чтобы общаться с моими подданными. Они не были особенно многочисленны, но мне хватало силы их веры и значимости их места в моей вселенной: ими были Нишио-сан, футаго и прохожие.
Когда я прогуливалась по улице за руку с главной жрицей моего культа, я безмятежно ждала одобрительных возгласов зевак, зная, что они не замедлят раздастся по поводу моего очарования.
Однако, эта религия никогда не доставляла мне такого удовольствия, как в четырёх стенах сада: это был мой храм. Кусочек земли, засаженный цветами и деревьями и окружённый оградой: не выдумали ещё ничего лучше, чтобы примириться с вселенной.
Сад в доме был японским, что делало его плеонастическим садом. Он не был «дзен», но его каменный пруд, строгость стиля, все его великолепие говорили о стране, в которой относились к саду более религиозно, чем где бы то ни было.
Наивысшая степень моей религии географически была сконцентрирована в саду. Возвышающиеся стены, покрытые японской черепицей, которые окружали его, скрывали меня от мирских взглядов и делали это место похожим на святилище.
Когда Богу нужно место, символизирующее земное счастье, он не останавливается ни на необитаемом острове, ни на пляже с мелким песком, ни на поле спелой пшеницы, ни на зеленеющем альпийском луге; он выбирает сад.
Я разделяла его мнение: нет лучшего места, чтобы царить. Пожалованная садом, я имела в качестве подданных растения, которые, по моему приказу, распускались на глазах. Это была моя первая весна, и я не знала, что растительная юность познает свой апогей, за которым последует закат.