– О память сердца! Ты сильней рассудка памяти печальной…[5] – негромко процитировала она Тигру.
Здесь было значительно светлее. Из давным-давно немытого окна струился пыльный вечерний свет одесской поздней осени. Окно выходило во двор. Вернее – прямо на чугунную винтовую лестницу соседнего дома – того самого – «музыкального».
«Навестить, что ли, Надежду Викторовну?» – подумала Полина и тут же, содрогнувшись, отогнала эту мысль. Воспоминания о ДМШ были отнюдь не самыми светлыми.
Она открыла дверь, поставила сумку на пол, вынула Тигра в полумрак божий и опустила его на порог:
– Ну, давай. Заходи. Теперь мы тут живём.
Котёнок не заставил себя долго упрашивать. Прокрякав пару своих коронных хриплых мяґуков, он спокойно переступил линию, условно разделяющую в этой стране личное и…
Колхозное
– До свидания! – решительно попрощалась Полина с хранившей ледяное молчание мамой и с невидимым, затаившимся в преддверии бури, папой. И аккуратно закрыла за собой дверь, еле сдерживая желание хлопнуть на весь подъезд.
Английский замок мягко клацнул, знаменуя начало второго сентября и второго же дня узаконенного студенчества и, значит, новой жизни. И Поля поставила себе «отл» в воображаемую зачётку. В графу напротив дисциплины «сдержанность» – одной из многих дисциплин в толстом внутреннем «кондуите» её несовершенств. Довольная собой, она легко сбежала по лестнице «суперфосфатного» дома и оказалась в большом дворе.
«Налево пойдёшь – на Воровского попадёшь. Направо свернёшь – на Чкалова окажешься. В школу уже не надо, а портить утро новой жизни трамвайной толкотнёй? Увольте!»
И Полина повернула в арку, ведущую на проспект Мира.
Таких дворов вы уже не найдёте даже в исторических центрах исторически же значимых городов – всё перестроено, облагорожено не слишком хорошим вкусом или изуродовано слишком большими деньгами. Дворы, подобные этому, соединявшему миры трёх улиц, представляли собой «культурные слои» разных эпох и формировались естественно, с течением времени, а не по мановению генплана застройки застроенного и перестройки перестроенного. Самой «пожившей» частью этой конгломератной симбиотической формы существования людей и строений был дворик, ведущий на Малую Арнаутскую улицу, носящую во времена описываемых событий имя революционера Воровского. Двухэтажное ветхое здание с трёх сторон окружало небольшое уютное пространство, где всё ещё были крохотные разнообразные палисаднички, засаженные у кого тюльпанами, а у кого и редиской. Скамейка, которую каждую весну красил один и тот же дядя Фима, сопровождая малярные работы пламенными упрёками в адрес соседей: «Как тухис воткнуть – так все нате пожалуйста! А как покрасить – так только дядя Фима хуй расчехляй!» Автор понятия не имеет, что бы могло значить это высказывание, потому что, по дошедшим до него сведениям, красил скамейки дядя Фима всё-таки кистью. Малярной растрёпанной кистью, крепко зажатой в правой рукой, а вовсе не…
В этой самой камерной, «кухонной» части проходного мира до сих пор – до тех, пардон, пор – был даже колодец. И когда в «большие» дома, прописанные по проспекту Мира и улице Чкалова, прекращали подачу воды, что в Одессе случалось достаточно часто, если не сказать регулярно, жаждущие напиться и помыться тащились с вёдрами в «старый двор». Где их встречал всё тот же дядя Фима. С кем парой слов перекидывался, кому в лицо выпускал дым от своей вечной беломорины, а иным и под ноги сплёвывал. И всем казалось, что они воруют личную дяди-Фимину воду из артезианской скважины, пробурённой не его дедом для всех, а собственноручно выкопанной дядей Фимой для себя. Но стоило процитировать строгому, презрительному, кореннее не бывает одесситу дяде Фиме: «Однако в сей Одессе влажной ещё есть недостаток важный; / Чего б вы думали? – воды»[6], как он расцветал и начинал рассказывать, как Пушкин, сукин сын, спал с женой Воронцова, а дурочка Амалия[7] оплачивала его счета у Отона[8] из мужниного, разумеется, кармана. Да всё это с такой страстной живостью, как будто он был непосредственным участником событий. Ещё дядя Фима лично знал не только Ильфа, Петрова, Олешу и Бабеля, не только ловил рыбу с Багрицким, но и давал ценные советы полководцу, штурмовавшему крепость Гаджибей, присутствовал при подписании Екатериной Великой соответствующего указа, а после сам дробил каменья молотом, чтоб «скоро звонкой мостовой» покрылся спасённый им, дядей Фимой, город «как будто кованой бронёй».
5
К. Н. Батюшков. «Мой гений», 1815.
6
А. С. Пушкин. «Евгений Онегин», Одесская глава.
7
Амалия Ризнич, жена богатого купца Ивана Ризнича. Та самая «…негоцианка молодая, / Самолюбива и томна, / Толпой рабов окружена? / Она и внемлет и не внемлет / И каватине, и мольбам, / И шутке с лестью пополам… / А муж – в углу за нею дремлет, / Впросонках фора закричит, / Зевнет и – снова захрапит». Так что «наше всё», умудряясь вкусно поесть за счёт законного супруга Амалии, не стеснялось ещё и обсмеять последнего. Не по-дворянски, да.
8
Известный одесский ресторатор времён пушкинской ссылки в Одессу.