Хотелось сесть на землю, и он сел на землю, но тут же вскочил: вдруг нельзя? Мысль о повторном аресте обожгла его, как глоток кислоты; но тут же этот страх утонул в море всепоглощающего счастья, в океане блаженства. Нет, нет, никогда. И как я смел думать, что умру весь? Бессмертие шумело, хлопало и плескалось вокруг; милосердный прохладный ветер дунул ему в лицо, принес гниловатый запах воды и пыли, запах Невы. Как я мог, как смел допустить свою смертность на этом пиршестве вечной жизни? О, когда мы больны и испуганы, с какой позорной легкостью отрекаемся мы от Тебя, — забыв, что Ты на любой случай предуготовил спасение, о любой вероятности подумал и для каждого разбил спасительный парк с листьями и тенями! Как мог я усомниться в Тебе. Следующая мысль его была об отце; да, да, разумеется! Как я смел не подумать об отце сразу же, в первое мгновение, как мерзок эгоизм тела, выпущенного из тисков страха! И он, шатаясь, спотыкаясь, не разбирая пути, побрел (а ему казалось — побежал) туда, в глубину сквера, к арке, затем — по незнакомой узкой улице, куда-то вверх, вверх… Надо было на Съезжинскую. Ах, ведь и совсем нет денег, не подзовешь извозчика… Путь до Съезжинской занял у него два часа — он отвык ходить, то и дело останавливался и до боли в груди дышал. Зеленое вещество петроградской весны наполняло его, разрывало легкие, проникало в кровь; и с каждым шагом он обретал силу. То снимал, то надевал очки, ничего не видел от слез. Было бы бесчеловечно, немыслимо, неслыханно, если бы отец не дождался его!
И отец дождался; каждую ступеньку одолевая по минуте, на каждой задерживаясь, боясь, молясь, Оскольцев влез на второй этаж. Брякнул звонок. Послышались шаркающие шаги.
— Отец, я вернулся, — прошептал Оскольцев.
Дверь открылась. Он никогда еще не видел отца таким жалким — Более мой, что осталось от него! Он, бывший когда-то воплощением спокойной силы, твердости и самодостаточности, теперь едва ходил, порыв ветра сбил бы его с ног, он постоянно щурился и, кажется, не сразу узнал сына в этом бородатом, отощавшем госте с огромными кругами под глазами.
— Ви… теч… ка, — выговорил он наконец.
21
Казарин извлек из запасников коричневый, прожженный в нескольких местах бант — тот самый, в котором его как-то увидел Фельдман и заметил: «Да вы совсем франтом!» Хламида был в черной хламиде неизвестного происхождения, придававшей ему чрезвычайно торжественный вид. Да и случай был подходящий — свадьба случается не каждый день.
Наотрез отказались прийти только Хмелев и Корабельников — два последних оплота враждующих коммун. Краминов и Ловецкий, наслаждаясь легальным общением, хлопотали у скатерти, расстеленной посреди моста. Погода в свадебный вечер выдалась на диво: после внезапного снегопада по случаю демонстрации, после промозглых холодов первой майской недели пришло настоящее тепло, начала расправляться и оживать побитая снегом трава, — и хотя на липах вокруг яхт-клуба молодые листья висели бледно-зелеными тряпочками, дубы на Масляном лугу выпустили крепкую, свежую листву. Ночи уже почти не было — темная синева удерживалась на небе только в самое глухое время с двух до трех, и уже в четыре бледно золотился восток. Вечер четырнадцатого мая был теплый, бледно-сиреневый и словно застывший: недвижно сиял бледный свет над стрелкой Елагина острова, и недвижно стоял лес на Крестовском; все замерло в блаженстве и томлении.
Они почти одновременно, попарно спускались к воде и располагались на мосту, соединявшем острова: Алексеев и Конкин, Борисов и Долгушов, Фельдман и Горбунов, Комаров и Соломин… Хламида прикатил на извозчике с неизменным ящиком вина. Ять явился, когда на скатерти было уже расставлено царское, по меркам восемнадцатого года, угощение: соленые огурцы, сало, небольшой кусок ветчины, сыр (который на складе у Шраера заплесневел, и торговец теперь выдавал его за рокфор); елагинские спекулянты расщедрились, умилившись событию, и извлекли из запасов изюм и даже окаменевший рахат-лукум. Молодых еще не было — они, по замыслу организаторов церемонии, совпадавшему с их собственным желанием, должны были появиться не сразу, дабы возможная все-таки перепалка между враждующими лагерями не омрачила им праздника. Никакой перепалки, однако, не возникало: все сидели молча по разным сторонам моста. Молчание уже становилось неловким, когда его басовито нарушил Борисов:
- Из чресл враждебных, под звездой злосчастной,
- Любовников чета произошла…
- Смирившись пред судьбою их ужасной,
- Вражда отцов с их смертью умерла, —
подхватил Ловецкий.