В деревне, где они остановились и где была у Аши дальняя родня, они занимали комнату в темно-синем, ветхом деревянном доме, где царил первобытный беспорядок, строго и придирчиво организованный. Таким же хаосом кажутся человеку горы – а ведь Господь, наверное, что-то имел в виду, громоздя их; краем сознания губернатор подумал, что и дикарю часовой механизм покажется хаосом… Все в этом доме стояло не на своем месте, посуду никогда не мыли, с хозяйской кровати не убирали каких-то засаленных тряпок – в них и заворачивались, когда падали спать. Страшно сказать, губернатор, некогда полновластно управлявший туземным краем, впервые жил в туземной избе. Почему сделана вот эта приступочка вдоль стены, вроде плинтуса? Отчего в углу грязной комнаты всегда стоит эмалированная кружка с водой – домовому, что ли, наливают? Зачем рассыпана по столу крупа – всегда одной и той же кривоватой горкой, горсткой, которую небрежно сметают каждое утро на пол – и каждый вечер насыпают опять? Дом был полон невидимых существ, которым приносили сложные жертвы; во всех этих ритуалах смысла не было и на копейку, и вдобавок от них разводилась страшная грязь, – но, мнилось, именно это и поддерживает рассохшийся, стонущий дом, не давая ему рассыпаться окончательно. В комнате, отведенной губернатору и Аше, громко тикали часы, а на окнах висели кружевные занавесочки – желтые, грязные.
Он купил всякой моченой овощи – больше ничего пристойного на базаре не нашлось, все местное население, кажется, питалось семечками, семочками, как они с невыносимой мокрой ласковостью, причмокивая, называли этот саднящий продукт. Вошел в избу – первое время стыдился, что все работают, а он нет, шляется днем, мешает всем, как любой государственный человек, насильственно погруженный в пучину обычного быта. Но очень скоро стыд прошел: они тоже ничего не делали. Правда, ему так и не пришла в голову мысль о некоей симметрии – о том, что государственному человеку их деятельность также не видна, а между тем именно ею все и держится; все-таки он был чиновник и такого допустить не мог. Старуха, сидевшая у стола в кажущейся неподвижности, на самом деле управляла ростом всех зерновых в окрестностях и вела с ними напряженный безмолвный диалог (что же, вы хотите, чтобы она вслух разговаривала с зерновыми?); старик в углу, глядевший себе под ноги, шинковал гоноши, без которых никак, и невозможно даже объяснить свежему человеку, что такие гоноши, в чем их окурка. Даже мальчик, гонявшийся по двору за курами, не просто будковал, а грапал, но это вещь столь тонкая, что не всякий огурь отличит будкаря от грапаря. Губернатор, посетовав на неискоренимую туземную праздность, прошел в горницу, лег на кровать и включил телевизор.
3
По телевизору шла «Белая сила» – просветительская программа, запущенная в рамках реализации образовательного национального проекта. Вел ее Топтухин, в прошлом политический обозреватель, отличавшийся феноменальной способностью всюду усматривать оскорбление России и русского духа. Мир, окружавший Топтухина, был полон неизлечимой русофобии. Все только и думали, как бы уязвить русских. Губернатор догадывался о государственной необходимости такого подхода, но, признаться, считал его чрезмерным. Отчего мы самые бедные? Сейчас враги должны всюду мерещиться Штатам, но и там – он почитывал еще до войны, пока можно было, американскую прессу и даже американские сайты – не было такого злорадного предвкушения вражеского наскока, такой мазохистской радости при виде очередного ущемления. Топтухин и ему подобные постоянно нуждались в предлоге для разжигания подпольной, подспудной ярости: а, мы опять самые плохие, самые грязные и бедные, – и мы действительно таковы, и в силу этой-то нашей неискоренимой бедности мы всем сейчас покажем! Жалеть Топтухина и топтухинскую Россию после этого становилось куда как затруднительно. Главное же – Россия каждым своим движением отчего-то плодила новых врагов, и понять, за что ее так ненавидят, из топтухинских проповедей было решительно невозможно. Весь мир только и делал, что желал русской погибели: в этой немотивированной, онтологической ненависти, видит Бог, было что-то хазарское. Скажи кто-нибудь Топтухину, что он ведет себя как сущий хазар, – и он, вероятно, умер бы от разрыва сердца, не успев даже врезать оппоненту (в русском национальном дискурсе отвечать на слова словами считалось трусостью, а без разговоров давать в морду – доблестью). Хазары были уверены, что весь мир их ненавидит – за богоизбранность; своя богоизбранность была и у русских государственников, и называлась она богоносностью. Если бы губернатор догадался отделить русское от варяжского, он давно уже заметил бы эту зеркальность, – но государственный человек редко выходит за рамки бинарных оппозиций, тогда как истинное миропонимание начинается со срывания этой двухцветной маски, за которой обнаруживается третье. Топтухин, впрочем, понятия не имел, что он варяг. Он был из числа тех искренних варягов, для которых сама мысль о своей неорганичности и пришлости – проявление все той же клинической русофобии; он искренне, без тени спекуляции, верил сам и уверял окружающих, что Россия несет свет миру, а заключается этот свет опять-таки в противостоянии торгашеской цивилизации юга. Вне противостояния он Россию не мыслил. Истинное христианство, о котором он дважды в неделю рассказывал в «Белой силе», заключалось в любви к отечеству, а любовь состояла в истреблении его врагов. Врагами были все, и потому христианство в конечном своем развитии состояло, надо полагать, в истреблении всех, кроме отечества, дабы некому уже было проявлять русофобию. Патриотизм топтухинского извода сводился к беспрерывному истреблению – именно это истребление воспитывало подлинных воинов Христовых; с исчезновением последнего врага истина воссияла бы автоматически. Это голимое варяжство преподносилось как новая патриотическая доктрина, хотя старше ее, вероятно, было только хазарство. Нынешняя лекция Топтухина была посвящена борьбе русского государства с хазарскими нашествиями.