Он поехал на автовокзал, сел в ближайший автобус и поехал куда фары глядят. Впрочем, на полдороге ему пришло в голову, что, если он приедет в конечный пункт, это тоже может оказаться частью замысла. Была ночь. Он сошел на остановке среди пустого поля – когда-то здесь была деревня, но теперь чернело бесприютное сиротливое пространство, в котором ему предстояло жить до конца дней. Это пространство и было свободой воли. Надо было, однако, подумать о ночлеге. Вдалеке светились два слабых огонька. Михаил Егорович пошел на правый, но на полдороге свернул к левому. Он постучался в серую избу, стоявшую на окраине полупустой деревни. В избе старуха пряла бесконечную пряжу и пела бесконечную песню на незнакомом Михаилу Егоровичу языке. Все слова в нем были как будто привычные, русские, но стояли в странном порядке. Он узнал только одну строчку – «Не одна в поле дороженька». Дальше на дороженьку нанизывались новые и новые эпитеты, смысла которых Михаил Егорович не понимал, но странным образом это его не тревожило. Он понимал только, что здесь его не обидят. Гораздо страннее было другое: он все время чувствовал чей-то взгляд, хотя старуха, впустив его, вернулась к пряже и на Михаила Егоровича не смотрела. Взгляд шел из угла. Там, на кровати, на груде тряпья, сидел хмурый бородач, которого Михаил Егорович сперва не заметил. Этот человек был очень худ и грязен, но по взгляду его еще можно было узнать. Это был тот самый бородач, который вышел из четыреста второго кабинета прямо перед ним, – вышел, испуганно озираясь и прижимая к груди растрепанную папку.
Михаил Егорович посмотрел ему в глаза и кивнул. Оба они пришли туда, куда нужно, и с этого дня скитались по пустому пространству, в попытке соответствовать более высокому замыслу, чем эксперимент всемогущей организации.
Следующим рассказывал васька Саша, человек еще не старый, лет тридцати пяти, и очень робкий.
3
У васьки Саши началось с того, что вокруг него начали подменять мир. Может, его и не подменяли, а в самом ваське Саше начало происходить что-то – пробуждение, скажем, того самого синдрома Василенко, как назывался дар васек на медицинском языке, – но жить с людьми так и так нельзя, независимо от того, тебя подменили или всех остальных.
Девушка, которую он любил и с которой подал заявление, внезапно вызвала его в центр города и без всякого объяснения причин заявила, что уходит, причем уходит в никуда. Добро бы к другому. Последовали расспросы, уверения, мольбы, полный отказ от самолюбия – все зря. С этого, как он потом вспоминал, началось все.
Поначалу перемены можно было объяснять собственной уязвленностью, манией преследования – люди стали смотреть на него с тайной укоризной, а то и с откровенным презрением, словно только любовь ушедшей девушки и делала его приемлемым для окружающих, окутывала облаком счастья. Но увольнения уже никак нельзя было объяснить тем, что она ушла. Начальство вызвало его неделю спустя, когда он только-только начал приходить в себя. В его услугах больше не нуждались.
Он работал в некоем аналитическом центре, готовившем выборы, – надежная структура с хорошей перспективой, созданная сначала затем, чтобы изучать общественное мнение и выдавать результаты, а потом и для того, чтобы эти результаты ненавязчиво обрабатывать, доводя до кондиции. Он и сам втайне понимал, что кое-что подменяет, так что, очень может быть, цепочка подмен началась именно тогда; но все эти месяцы, по крайней мере, цель оправдывала средства. Он выходил на телевидение с отчетами о своих опросах и с небольшим идеологическим комментарием – необходимость свободы, примат частной жизни, самоценность личности, то-се, но тут вдруг потребовалось совсем другое.
– Вы еще не поняли? – почти сочувственно поинтересовался у него начальник отдела.
– А что я должен был понять?
– Установки меняются. Вы живете так, будто ничего не произошло. Надо говорить совсем другие вещи.
– Например?
– Например, о борьбе с нелегальной миграцией. Я же говорю, вы не сможете. Вам лучше уйти сейчас. Я вам выписал в последнюю зарплату двести долларов сверху.
Тут уж самолюбие у васьки Саши заорало в полный голос, и он не стал никого упрашивать. Взял деньги, ушел, иногда смотрел по телевизору выступления коллег, с которыми еще месяц назад курил на лестнице, и не узнавал их. Подмена произошла стремительно, – люди были прежние, а слова совершенно другие. Впрочем, что особенного? Актер сегодня играет ангела, завтра – злодея, но актер-то один и тот же, не все ли ему равно, что говорить?