— Новый сбежит! — заорал он невыносимо визгливым голосом. — Почти сбежал, уже бежит! Поднимайтесь, люди, свежее мясо уходит!
Рогов, начисто забыв о Николкиной неприкосновенности, со всего размаха ударил его в нос.
— Нет такого закона, чтобы бить Николку! — отчаянно завизжал юродивый.
— Нет такого закона, чтобы всех бить, а одного не бить, — сказал Рогов и добавил ему, уже под глаз: — Нет такого закона, чтобы ублюдков не трогать. Нет такого закона, чтобы их терпеть!
Николка тут же замолчал и взглянул на Рогова в непостижимом восторге, в его глазах, один из которых стремительно заплывал, Рогов прочел почти преклонение.
— Во въехал! — прошептал юродивый, показывая большой палец. — Всосал закон, въехал, въехал… Превышай, просто превышай, вот тебе и весь закон… Они тебе — нет такого закона, а ты им — нет такого закона, чтобы не было такого закона! И вообще. Ай, понял! Ай, понял! — И он укатился в никуда, как и появился ниоткуда.
Тут-то все части головоломки и сложились у Рогова в целую картину. Он понял, что никакого закона нет, не будет и никогда не было, а единственная цель жителей поселка — не соблюдение закона, а достижение максимума возможной муки при минимальном, чисто формальном ее оправдании. Эта мысль мелькала у него и раньше, но не оформлялась словесно: да, конечно, никакого режима тут нет! И большого закона, закона Империи — тоже никогда не было, ибо он полон юридических бессмыслиц и противоречий, и единственная его цель во все времена — максимально изобретательно мучить всех, ибо в противном случае человек превращается в медузу без костяка. Мучительство было единственным способом дать человеку сверхличную цель — ведь в благополучии он способен был заботиться только о личной, а человек устроен так, что на метр семьдесят он прыгнет, только если планка поставлена на метр девяносто; в случае же отказа от планки очень скоро начинает переступать ногами на месте — вот тебе и все прыжки.
Только под пытками открывалась истина, все прочее заслоняло ее. Так было во всем, в большом мире тоже: закон давно ничего не регламентировал. Он предписывал систему пыток, частичных казней и прочих способов взаимного мучительства, а правила поведения — Бог с ними, их можно было преступать по двадцать раз на дню. Правота покупалась дешево, как никогда: достаточно было сказать любому прохожему: «Нет такого закона, чтобы шаркать», — и ты делался его господином, пока он не понимал, что отзыв на этот пароль: «Нет такого закона, чтобы лезть». Чем глупее и мерзее вещь, которую ты про него сказал, тем больше шансов на успех, на жестокое порабощение: и шпана, когда воспитывала хлюпика, и власть, когда боролась с диссидентами, начинали примерно с одного и того же: посмотрите на себя! Следовал нелицеприятный анализ внешности героя, внимание акцентировалось на грязном, несвежем белье; если бы диссиденты в ответ замечали следователю, что да, они в несвежем белье и перхоти, но у него-то гнилостно пахнет изо рта, — как знать, быть может, это превышение ошеломило бы следователя так, что он рухнул бы со стула или выпустил диссидента. «Нет такого закона, чтобы ты тут существовал», — на каждом шагу напоминала страна. «Нет такого закона, чтобы ты открывала пасть», — так должен был выглядеть законный ответ.
Теперь он действительно понял. Теперь на утверждение, что при северном ветре четного числа нельзя начинать сморкаться с левой ноздри, Рогов всегда мог ответить, что согласно приложению это допускается, потому что сегодня пасмурно; а вот вы нарушаете, серьезно нарушаете — вы вчера в ковбойке были, ай-яй-яй, по воскресеньям — в ковбойке, позор! Пункт пятнадцатый статьи тридцать восьмой, не помните? Как же! Там за это вплоть до сами знаете чего… Никакого критерия, кроме готовности идти все дальше и дальше и наконец расплатиться жизнью, пока не изобретено.
Вот я и один из них, подумал он. Вот я и знаю закон. Единственный закон, по которому жила найденная им элита нации, да и самураи, делавшие все возможное, чтобы обставить свою жизнь максимумом запретов и при малейшем их нарушении совершить ритуальное самоубийство: говори и делай что хочешь, лишь бы мука твоя была максимальна. В ней — единственная гарантия значимости того, что делается с тобой. Поначалу, может быть, какой-то закон и впрямь регламентировал их жизнь, но за шестьдесят лет, прошедших со дня основания Чистого, ситуация не то чтобы выродилась, но логически дошла до желанного абсурда, до естественного предела. Соблюдение оказывалось не так важно, как нарушение; и если пытки так и так составляли главное занятие чистовских, то логично было постепенно сделать их самоценными, а повод — чисто формальным. Жизнь присутствовала здесь в своем предельно концентрированном выражении, благая сущность наказания выступала в химически чистом виде, сама по себе, не омраченная поводом, предлогом, торговлей… Смешон и глуп загробный мир в представлении тех, кто видит его этакой гигантской небесной бухгалтерией: ты сделал, и тебе воздалось. Нет, очистка души, ее возгонка осуществляется вне зависимости от твоих грехов, — да и чем ты виноват, если, родившись, пришел в мир, где все начинает пытать тебя с первого дня? Никто не волен никого судить, ибо ни один человек не лучше другого; никто не волен поставить над другим закон, но всякий волен мучить всякого, ибо только это дает человеку почувствовать, что он живет. И любовь была острее в постоянном соседстве ужаса, и равенство гарантировалось само собой, когда и староста барака, и последний юродивый во всякий день могли стать жертвами свинаря на глазах у толпы; и усвоившим закон считался именно тот, кто бросался на неприкосновенного — на шута-юродивого, на палача-свинаря… Исполнение закона начиналось с посягательства на закон, текст загробной службы не имел никакого смысла, ритуал соблюдался ради соблюдения ритуала…