ФАНТАСТИКА

ДЕТЕКТИВЫ И БОЕВИКИ

ПРОЗА

ЛЮБОВНЫЕ РОМАНЫ

ПРИКЛЮЧЕНИЯ

ДЕТСКИЕ КНИГИ

ПОЭЗИЯ, ДРАМАТУРГИЯ

НАУКА, ОБРАЗОВАНИЕ

ДОКУМЕНТАЛЬНОЕ

СПРАВОЧНИКИ

ЮМОР

ДОМ, СЕМЬЯ

РЕЛИГИЯ

ДЕЛОВАЯ ЛИТЕРАТУРА

Последние отзывы

Мои дорогие мужчины

Ну, так. От Робертс сначала ждёшь, что это будет ВАУ, а потом понимаешь, что это всего лишь «пойдёт». Обычный роман... >>>>>

Звездочка светлая

Необычная, очень чувственная и очень добрая сказка >>>>>

Мода на невинность

Изумительно, волнительно, волшебно! Нет слов, одни эмоции. >>>>>

Слепая страсть

Лёгкий, бездумный, без интриг, довольно предсказуемый. Стать не интересно. -5 >>>>>

Жажда золота

Очень понравился роман!!!! Никаких тупых героинь и самодовольных, напыщенных героев! Реально,... >>>>>




  248  

Домой мы шли вместе с Пастернаком и оба упивались нашей радостью».

Сильное, видимо, было зрелище.

Существует версия, что Чуковский специально вписал эти строчки в дневник — на случай, если записи найдут при обыске: пусть видят, как он любит вождя! Версия лестная, но сомнительная: уж если бы дневник действительно нашли — непременно обратили бы внимание на соседнюю запись о том, что Крупская не любит и не понимает поэзии, да и мало ли крамолы можно было у Чуковского найти! Это запись искренняя, психологически убедительная; серьезнее другой аргумент — что Чуковский часто приписывал другим собственные чувства, да и Пастернак в 1936 году был уже достаточно осторожен, чтобы не возражать, когда кто-то в его присутствии «упивался своей радостью».

Однако в 1936 году Пастернак еще искренне убежден, что его связывает с вождем нечто большее, чем со всеми. Этим большим было подспудное понимание того, сколь ужасен может быть русский хаос, и благодарная вера в то, что Сталин — в отличие от предшественника — осуществляет грандиозные перемены без ломки бытового уклада. Они оба в какой-то мере контрреволюционеры. Пастернаковские представления о государстве — чего он и сам не скрывал, писал об этом Вяч. Вс. Иванову,— в некотором отношении были близки к платоновским: государство воплощает идею порядка, а ломка этого порядка всегда аморальна, какими бы утопиями ни маскировали разрушение. Если идеализация Ленина в шестидесятые, по признанию Е.Яковлева, диктовалась тем, что «Ленин воспринимался как анти-Сталин», то идеализация Сталина в тридцатые была вызванатем, что Сталин казался анти-Лениным: строителем без разрушения, попечителем без диктатуры, защитником художника, укротителем чересчур ретивых идеологов и бюрократов… И перегибы коллективизации выправляются, и голода вроде больше нет…

Соблазнительно сказать, что для художника вообще продуктивней верить, чем не верить; что желание «труда со всеми сообща и заодно с правопорядком» давало шедевры — а скептический снобизм всегда оказывался бесплоден. Но как раз скепсис и антигосударственная риторика в российской истории вдохновляли куда большее число авторов, а доверие к властям и радостная надежда на сотрудничество приводили к появлению текстов словообильных и пафосных, но весьма сомнительного качества. Тут опять-таки дело в выборе стратегии: Пастернак, вдохновляясь надеждами, создает «Художника» — а Олеша, медленно спиваясь (и продолжая публиковать верноподданнические статьи), пишет отчаянные короткие фрагменты о том, как не может больше писать; и тот и другой считают написанное неудачным, и тот и другой создают художественно совершенные свидетельства о времени… Так что аргумент об изначальной плодотворности пастернаковской позиции приемлем лишь с учетом пастернаковской личности, которой кухонная фронда противопоказана: «Я не рожден, чтобы три раза смотреть по-разному в глаза». Либо уж полностью рвать с официозом, либо честно и последовательно служить ему.

В 1936 году Пастернак ведет себя не «лучше» фрондеров или умеренных антисталинистов — а всего лишь честней: прежде чем отвергать соблазн с порога, он должен ему поддаться — и лишь затем, с высоты нового опыта, разобраться с ним окончательно. Таков был его метод с молодости:

«Всегда, сколько себя помню, я жил какой-нибудь одной (всегда болезненно-ложной) предвзятой идеей. Я не уничтожался только оттого, что они сменялись. Одна освобождала от другой» (письмо к Р.Ломоносовой от 20 мая 1927 года).

Все без исключения собеседники вспоминают его манеру спорить: машинальное, рассеянное «да-да-да» — и вдруг резкое, внезапное «нет!». Это он вслушался. Собеседник произнес нечто неприемлемое. И начался спор.

Вся жизнь Пастернака, его отношения с современниками развивались ровно по этой схеме: «Да-да-да… Нет!» Он долго терпел — но с тем большим негодованием (в том числе и на себя самого) взрывался: от «Превозмогая обожанье, я наблюдал, боготворя» — до «Я не люблю вас, идите вы все к черту!»; от восторженной нежности к друзьям — до «О дорогие друзья, как вы безнадежно заурядны!». Это есть и в докторе — то он разливается соловьем о своей любви к приятелям и сверстникам, то, озлившись да еще выпив, говорит жене: «Я люблю только тебя и папу». Пастернаковская раздражительность, его внезапные срывы — изнанка долготерпения; может, и разрыв с ЛЕФом происходил так бурно оттого, что слишком долго откладывался. Тянуть до последнего и взорваться — это по-пастернаковски; он годами способен убеждать себя, что все если не хорошо, то по крайней мере терпимо,— но, дойдя до некоего предела, в одночасье делает полный поворот кругом.

  248