— Кто ставил тебе диагноз? Уж не здешний врач, наверное. А если мы проведем анализ — знаешь, такой, который показывает, болел человек когда-нибудь туберкулезом или нет, — какой будет результат? Положительный? Сомневаюсь.
— Ты несешь чушь, ясно? — взвизгнул Грэм. — Чушь, чушь, чушь. Дай эту бумажку сюда. Слышишь, Фрэнк? Дай ее сюда.
— Не дам, — сказал Фрэнк. — И говорить с журналистами не позволю. Потому что если ты скажешь им… папа, если ты им скажешь…
И тут весь ужас происходящего нахлынул на него: жизнь, которая обернулась ложью, и та роль восторженного дурачка, которую он сам играл в ней, ничего не подозревая. Все пятьдесят три года своей жизни он преклонял колена перед храбростью своего отца, и все лишь для того, чтобы узнать: поклоняться золотому тельцу было бы не в пример лучше. Горе, которое обрушила на него запоздалая мудрость, было непереносимо. Ярость, с которой оно мешалось, готова была затопить и расколоть его мозг. Он отрывисто заговорил:
— Я был ребенком. Я верил…
Тут голос изменил ему.
Грэм поддернул штаны.
— Это еще что? Слезы? И больше у тебя за душой ничего нет? Вот нам в свое время было о чем плакать. Пять долгих лет ада на земле, Фрэнки. Пять лет, мальчик мой. Но разве мы лили слезы? Разве мы заламывали руки и спрашивали, что делать? Разве мы сидели как святые и ждали, пока кто-то другой выгонит наци с нашей земли? Да ничего подобного. Мы сопротивлялись, вот что. Мы рисовали знак победы. Мы прятали радиоприемники в кучах навоза. Мы перерезали телефонные провода, снимали уличные знаки и прятали пленных, когда тем удавалось бежать из лагерей. Мы принимали у себя британских солдат, когда те проникали на остров как шпионы, хотя и знали, что за это полагается расстрел без суда и следствия. Но разве мы плакали, как дети? Разве мы лили слезы? Разве мы пускали слюни и размазывали сопли? Ничего подобного. Мы вели себя как мужчины. Потому что мужчинами мы и были.
И он пошел к лестнице.
Фрэнк смотрел на отца в изумлении. Он понял, что версия истории по Грэму Узли прочно укоренилась у того в мозгу и вырвать ее оттуда будет непросто. Доказательства, которое Фрэнк держал в руках, для старика не существовало. Точнее, он не мог позволить ему существовать. Ведь для него признаться в предательстве было все равно что признаться в убийстве хороших людей. А на это он не пойдет. Никогда. И с чего это он, Фрэнк, решил, что отец возьмет и сознается?
Тем временем отец добрался до лестницы и начал подниматься наверх, хватаясь за перила. Фрэнк едва не бросился вперед, чтобы помочь ему, как обычно, но вдруг обнаружил, что не может прикоснуться к отцу. Ему пришлось бы положить правую руку на плечо Грэма, а левой обхватить его за пояс, но сама мысль о таком контакте стала вдруг невыносима. Поэтому он просто стоял и смотрел, как старик ползет вверх по лестнице из семи ступенек.
— Они придут, — сказал Грэм, обращаясь к себе, а не к сыну, — Я ведь позвонил им. Настало время правде выйти наружу, и я все им расскажу. Я назову им все имена. И все получат по заслугам.
Беспомощно, словно маленький мальчик, Фрэнк возразил:
— Но, папа, нельзя же…
— Не смей говорить мне, что можно, а что нельзя! — проревел с лестницы старик. — Да как ты смеешь указывать отцу, что ему делать, а что нет, черт тебя побери? Мы все страдали, да. Многие погибли. И некоторые за это заплатят. И точка. Слышишь меня, Фрэнк? Точка.
Он повернулся. Крепче ухватился за перила. Пошатнулся, поднимая левую ногу на следующую ступеньку. Закашлялся.
И тогда Фрэнк бросился вперед, потому что ответ был прост, он был сутью всего. Его отец говорил то, что считал правдой. Но правда, которую знали они двое — отец и сын, — заключалась в том, что кто-то должен был заплатить.
Добежав до лестницы, он в несколько шагов взлетел по ней. Остановился на расстоянии вытянутой руки от Грэма. И со словами «папа, о папа» уцепился за отвороты отцовских брюк. И дернул за них, быстро и резко. Когда Грэм рухнул вниз, он отошел в сторону.
Голова старика с громким стуком ударилась о ступеньку. Падая, Грэм испуганно вскрикнул. Его тело бесшумно съехало по ступенькам вниз.
21
На следующее утро Сент-Джеймс и Дебора завтракали в отеле у окна, которое глядело на маленький садик, где пышно разросшиеся анютины глазки образовывали вокруг лужайки нарядный бордюр. Они как раз делились друг с другом своими планами на день, когда к ним вышла Чайна, вся в черном, точно призрак.