Подхватив Шубу под руку, Севка подошёл к Миле.
– Это мой отец, – кивнул он на Генриха. – Прости, если что не так…
– Ты… ты… ты… – задохнулась от гнева Милавина. – Ты бездарный самозванец и выскочка!
– Согласен, – кивнул Фокин. – Абсолютно бездарный и абсолютная выскочка!
– Ты… – Мила не успела договорить, потому что Генрих схватил её за руку и развернул к себе.
– Мадам, я где-то вас видел, – сказал папаня и вдруг треснул себя ладонью по лбу: – Вспомнил! Вчера у нас хоронили такую же фелуфень. Неужели это были не вы?!
Милавина в ужасе отпрыгнула от него, сбив журналиста с камерой, но Генрих, волоча за собой Драму Ивановну, подбежал к ней.
– А хотите, забронирую вам блатное местечко на кладбище?! Дайте двести рублей, и будете покоиться не в низине, а на возвышенности!
– Дайте… – эхом откликнулась мисс Пицунда. – В низине западло лежать, во время дождей заливает. Мой папа, Пицдун, лежит в низине, так его регулярно приходится перезахоранивать. Как дождик пройдёт, так все кости наружу…
– Дайте, – поддержал Севка папаню.
– Дайте двести рублей, – подключилась Шуба. – Деньги небольшие, а посмертный комфорт обеспечен.
Это было жестоко. Милавина побледнела и, схватившись прекрасными пальцами за пылающие щёки, выбежала из зала, оставив после себя призрачный аромат лёгких духов.
Севке стало горько и немного стыдно.
– Не дала… – вздохнула Драма Ивановна. – Курица декоративная. Кудахчет, а яиц не несёт!
– Ну и хрен с ней, – махнул папаня рукой. – Что я, не найду кого на возвышенности захоронить? А пойдём, Пицдунище, за независимость басков[6] выпьем!
– Господи, а они что, до сих пор зависимые? – ужаснулась Драма Ивановна.
– Испанцы, гады, свободы им не дают, – покачнулся папаня. – Не дают, суки, свободы маленьким гордым баскам!
– Так что же мы стоим? – закричала Драма Ивановна. – Нужно спасать маленьких гордых басков! – Она выбежала из зала, Генрих помчался за ней.
– Вот, грымза старая, к папане примазалась, – нахмурился Севка. – Теперь её точно на полную ставку придётся брать.
Народ, вдоволь навеселившись и позабавившись, опять разбрёлся по залу. Лаврухин с лупой вернулся к «Мостику через речку». Севка с Шубой медленно побрели вдоль длинных рядов фотографий.
– Свет и тени, и никакой ретуши, – пробормотала Шурка, останавливаясь возле работы, где была запечатлена церковь в лучах заходящего солнца. – Севка, ты посмотри, какая неудачная фотография! Огромная, нечёткая, размытая, будто растянутая. Все фотки, в принципе, хорошие, но некоторые просто ужасные! Те, которые большого формата…
– Чёрт! – Не дослушав её, Фокин побежал вдоль стен, считая фотографии нестандартных размеров: – Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь…
– Ты куда? – побежала за ним Шуба.
– Восемь, девять, десять! – Севка остановился как вкопанный возле Лаврухина. – Я идиот! – закричал он. – Я полный идиот!!!
– А я всегда это говорил, – согласился Вася. – Скажи, тебе не кажется, что эта фотка с мостом как-то нереально растянута? Ну на хрена, спрашивается, вывешивать такую мазню?
– Их ровно десять!
– Чего?
– Ровно десять больших фотографий с размытым изображением! Ты понимаешь, что это значит, Лавруха?!
Вася навёл лупу на Севку и стал рассматривать его нос.
– Фу, какой у тебя носяра, – поморщился он. – А что это значит, Фок? Что может означать, если десять снимков из ста у гениальной художницы получились неудачными?
– А это значит, – отпихнул Севка лупу от своего носа, – что эта выставка организована для отвода глаз! Это значит, что все фотографии сфотографированы с душой, а десять сделаны на скорую руку и небрежно увеличены. Это значит, что на таможне фотографии не будут досматриваться – ведь это выставочные экспонаты, чего их досматривать… Это значит, что под большим форматом скрываются…
Севка сорвался с места и побежал к выходу, расталкивая народ.
Шуба и Вася помчались за ним.
– Эта выставка для того, чтобы Милавина могла беспрепятственно вывезти в Лондон контрабанду! – крикнул на бегу Фокин. – Кто будет искать украденные картины под фотками, которые только что выставлялись на всеобщее обозрение?! Кто заподозрит известную топ-модель в убийстве своего дяди?! – Севка заметался по фойе. – Где?! Где Милавина?!
Лаврухин уже куда-то звонил. Шуба громко смеялась, довольная, что похороны Севкиной любви превратились в фарс, а из буфета доносился голос Генриха Генриховича: