— Это не все, Барбара.
— А что еще?
— Она солгала мне.
— Вам? А…
— А этого я не потерплю от дочери.
— Но когда? Когда она солгала вам?
— Когда я спросил у нее про диск. Она сказала, что это вы подарили его…
— Ажар, но это чистая правда!
— Однако она предпочла умолчать о том, где и при каких обстоятельствах он был подарен. Эта информация всплыла позже, когда она болтала о компакт-дисках вообще, о том, как много их на прилавках магазина «Вирджин мегастор».
— Черт возьми, Ажар, но это же не ложь!
— Это — нет. А вот ее отказ признаться, что она была в этом магазине, — ложь. И это недопустимо. Я не позволю Хадии вести себя так по отношению ко мне. Она не будет лгать. Никогда. Только не мне.
Его голос был таким ровным, а черты — такими невозмутимыми, что Барбара поняла: сейчас речь идет о куда более серьезных вещах, чем первая попытка дочери схитрить.
— Ладно, я все поняла, — сказала Барбара. — Но Хадия, она же так огорчена. Мне кажется, она усвоила урок, который вы решили преподать ей.
— Надеюсь, что это так. Она должна знать, что все ее действия будут иметь последствия. Необходимо внушать это с самого детства.
— Не могу не согласиться, конечно. Но… — Барбара в последний раз затянулась перед тем, как бросить сигарету на ступеньку крыльца и раздавить ее. — Мне кажется, что, вынужденная признать передо мной — почти публично — свой проступок, она уже понесла достаточное наказание. Думаю, вы должны позволить ей оставить диск.
— Я уже определил, каковы должны быть последствия обмана.
— Неужели теперь уже ничего нельзя изменить?
— Если менять решения слишком часто, то можно пасть жертвой собственной непоследовательности, — ответил несгибаемый Ажар.
— И что тогда? — спросила Барбара. Поскольку он не ответил, она негромко продолжила: — Хадия и ее ложь… Ведь дело не только в этом, да, Ажар?
— Я не допущу, чтобы она начала лгать, — повторил Ажар. Он сделал шаг назад и вежливо добавил: — Простите, что так надолго оторвал вас от ужина.
После чего повернулся и пошел к своему жилищу.
Невзирая на разговор с Барбарой Хейверс и ее уверения, что честь его осталась незапятнанной, мантия сержанта полиции тяжким грузом лежала на плечах Уинстона Нкаты. Он-то думал, что будет рад и горд, получив повышение, но этого не произошло, и удовлетворение, которого он искал в работе, сейчас продолжало ускользать, как и почти на всем протяжении его карьеры.
В первые месяцы службы в рядах лондонской полиции он не испытывал никаких сомнений относительно выбора жизненного пути. Но вскоре до Нкаты стала доходить вся двусмысленность и сложность положения чернокожего полицейского в мире, где доминирует белая раса. Впервые он начал замечать что-то неладное в столовой — во взглядах, которые как бы невзначай проскальзывали по нему и мгновенно переходили на другое; потом он почувствовал это в разговорах: обмен репликами становился менее свободным, когда он присоединялся к компании коллег. А дальше он обратил внимание и на то, как с ним здороваются: с нарочитым радушием, которое особенно бросалось в глаза, если тут же здоровались и с белым копом. Он ненавидел, когда в его присутствии люди прилагали дополнительные усилия ради того, чтобы не выглядеть расистами. Их усердные попытки относиться к нему так же, как ко всем остальным, имели обратный результат: он немедленно ощущал, что он не такой, как они.
Поначалу Нката говорил себе, что ему и не хочется быть таким, как все. Достаточно было соседей по кварталу, которые, узнав о том, что он работает в полиции, прозвали его «продавшимся кокосом». Было бы гораздо хуже, если он на самом деле стал бы частью белого сообщества. И все же в глубине души он переживал из-за того, что люди одного с ним цвета кожи стали считать его перебежчиком. Нката не забывал материнское наставление: «Если какой-то невежда назовет тебя стулом, ты не превратишься в стул от этого», тем не менее двигаться к выбранной цели ему становилось все труднее.
— Сокровище мое, — сказала мать, когда он позвонил, чтобы сообщить о повышении, — меня ничуть не волнует, из каких соображений тебя повысили. Главное — это случилось, и перед тобой открылась новая дверь. Войди в нее. И не надо оглядываться назад.
Последовать этому совету он не мог. Внезапное внимание Хильера продолжало давить на него, ведь он отлично знал, что до сих пор для помощника комиссара он был никем, одним из лиц, мельтешащих вокруг, — без имени, умений и личности. Хильер не смог бы вспомнить о нем ничего, даже если бы от этого зависела его, Хильера, жизнь.