– Хорошо, я заплачу.
– Ты должна вернуться к Володе. – И Лариса Гохманова вдруг всхлипнула. – Ты такая дура, Полина Пухова! Таких дур еще поискать!
У меня в носу тоже защипало. И я почувствовала, что глаза мои наполняются слезами.
– Я не знала, что меня можно вот так анатомировать… – Я закрыла лицо руками и замотала головой.
– В смысле?
– Я устала писать криминальные романы, понимаешь?! Сплошные убийства! Иногда мне действительно кажется, – мычала я сквозь мокрые от слез ладони, – что это я их всех убиваю, ясно? У меня один раз брали интервью, и журналист, придумывая статью, так извратился, что написал: «Она убила двести человек».
– Плюнь и размажь, – Лариса похлопала меня по плечу. – Хватит рыдать. Обрыдались обе уже! На нас, вон, официанты смотрят. Платок есть у тебя?
– Есть…
Я достала платок и вытерла лицо.
– А я думала, что у тебя на самом деле такая память…
– Так и думай дальше. Тем более что это чистая правда. Ладно, давай закажем коньячку, выпьем и прикинем, где и как нам искать эту Агренич. Зацепки есть?
– Да.
– Выкладывай!
22
Вера Агренич вот уже три часа ехала в поезде. Сидела на мягком диванчике, сложив руки на коленях, почти неподвижно; смотрела в окно, стараясь не слушать разговоры соседей, и никак не могла привыкнуть к мысли, что все, что с ней происходит, – реальность, а не сон. И что она на самом деле вырвалась из Уренгоя и едет к сестре – просто так, отдохнуть. Она, сколько помнила себя, никогда толком не отдыхала. Вероятно, это участь всех портных. У людей праздники – у нее же бессонные ночи за работой. Всем хочется к какой-либо торжественной дате сшить что-то новое. Все словно сговариваются и несут отрезы чуть ли не за один день до Нового года или перед самым Восьмым марта и умоляют – сшейте платье или блузку! Швейная машинка стала ее лучшей и единственной подружкой. Сколько она всего успела передумать и перечувствовать под мягкий стрекот машинки, сколько метров-километров прострочить… И вдруг вот сейчас – полный покой. И руки ее отдыхают. И глаза. Да и на душе как-то спокойно, сладко перед встречей с родным и близким человеком.
Вера быстрым, отчаянным движением достала из сумочки платок и промокнула покатившиеся по щекам слезы. Прошло три года, а она так и не перестала думать о дочери, о том, что не все еще потеряно, что она, может быть, еще жива… Даже самой себе было трудно признаться в том, что и во Владимир-то она едет не столько к сестре, Тамаре, сколько обуреваемая надеждой услышать от нее нечто такое, что заставит ее сердце биться сильнее – что сестра расскажет ей о Наде. Ведь тот факт, что Смышленову вернули деньги, свидетельствует о том, что еще два с половиной года назад Наденька была жива. И что, скорее всего, она жила у Тамары, да только умолила ее никому об этом не говорить, даже родной матери. Это и понятно. Ей стыдно появиться перед матерью, которая так страдает из-за поступка дочери-воровки, она ведь попросту опозорена в городе, в котором прожила столько лет… Но, с другой стороны, неужели Надя не понимает, что мать примет ее любую? Да она ради Нади сама бы переехала в другой город, лишь бы жить поближе к дочери, лишь бы видеть ее, заботиться о ней.
Вот и сейчас: она едет со смутной надеждой и тревогой – а вдруг удастся узнать, как Надя жила эти три долгих года, что с ней стало, устроила ли она свою жизнь? А вдруг у нее есть ребенок? Вот это было бы огромной радостью!
«Тогда бы и у меня появился какой-то смысл в жизни, тогда бы я помолодела сразу на полжизни! Нянчилась бы с внуком или внучкой!»
Она как-то тяжело, судорожно вздохнула и снова промокнула слезы.
– Вам плохо? – услышала она прямо над своим ухом. Повернула голову и увидела усыпанное веснушками круглое лицо своей попутчицы.
– Нет, мне, наоборот, очень хорошо… Сто лет нигде не была, сейчас вот в Москву еду, к сестре… Вернее, не в саму Москву, а во Владимир, но сестра написала, что она встретит меня в Москве, что мы сначала погуляем с ней по Красной площади, а уж потом – во Владимир. Так что у меня все хорошо.
Сказала – и сама поверила в свои слова.
Дверь купе отворилась, показалась проводница.
– Чай? Кофе?
– Чаю, если можно, с лимоном, – оживилась Вера Петровна.
– Вер, это ты, что ли?!
Проводница приблизилась к Агренич и широко улыбнулась:
– Ну, не узнаешь меня? Это же я, Лида Суханова! Я ж твоя первая клиентка! Ты же мне свадебное платье шила из розового крепдешина! Вспомнила? А я потом это платье сожгла, утюгом, ну, припоминаешь?