Призрачны поступки моего бодрствования. Химеры сна болезненно правдоподобны. Но в них тоже веры нет. Одна только страшная ниточка в руке: если не выходишь из оледенения, значит, застрелился.
Я сам заплел в одну косу навь с явью, поэтому обречен крутиться в револьверном колесе, и сомневаться в правдивости любого исхода, кроме собственной гибели.
* * *
Леон Анри Нагант умер в 1900 году, двадцать третьего февраля, чтоб гробовая его доска служила праздничным столом на грядущих пирах Красной Армии и Флота.
Брат его Эмиль Анри скончался через два года, в декабре, но тоже подыграл двадцать третьим числом. Их сдвоенная смерть была растянута, как деревенская гармошка. Возможно, моя клиническая жизнь продлится сроком смерти двух Нагантов.
Но я простил бельгийцев и не держу зла на грузин. Они лишь только воспитывали мою смерть, мастерски науськивал я сам. Но кто-то неизвестный спустил ее с поводка!
Зажег в каждом глазу по шахтерскому фонарику. Рылся в мусорных корзинах памяти, надеясь среди отходов выудить лоскуток, бумажку, взгляд, которые вдруг окажутся уликой.
Мой первый детсадовский дружок научил меня странной игре. Я ложился на землю, потому что считался убитым, а он стоял надо мной и с криками: «Кто его? Кто его убил?!» — палил из пистонного пистолета. Когда ему надоедало, мы менялись местами. Я подозреваю, что он подцепил эту сценку из какого-нибудь фильма про войну. Этот мальчик всегда всё подменял. Мы познакомились, когда он спросил меня, умею ли я свистеть. Я сказал, что нет. Он обещал показать, как он свистит, и вдруг начал тонко и пронзительно визжать. Если закрыть глаза, визг действительно напоминал свист взрослого человека.
Как же сейчас я нуждался в яростном друге, разобравшемся, «кто меня убил»…
Нашел под шкафом растоптанный карандашный обрубок. Что от него осталось, то заострил столовым ножом, взял лист бумаги и сел графической дедукцией препарировать ребус моего грядущего убийства.
По примеру какого-то киношного следачка я выводил на бумаге заглавные буквы своих несчастий. В карандашной паутине взаимных пересечений мне постепенно открывался заговор литер. Творились химические метаморфозы. Что раньше виделось пустячным, недостойным внимания, в лакмусе постороннего факта или персоны обретало вдруг мрачные толкования и зловещие масштабы.
Все события жизни искусно выкладывались так, чтоб всучить мне нагант.
* * *
Бабушка Аня прожила восемьдесят два года, оставив по себе горькое воспоминание стыда.
Сколько же она сделала для нас! Даже жильем мы были обязаны ей. Это она принесла в жертву свою однокомнатную квартиру, чтобы родители, подмешав две жалких комнаты в коммуналке, получили свою независимую, трехкомнатную квартиру. Потом бабушка Аня жила с нами, до смерти.
Меня вскормили ветхие сосцы. Я еще не умел читать, но уже раскладывал пасьянсы, знал названия всех лекарств. Главное лекарство называлось «Антасман», его принимала бабушка Аня, когда задыхалась. Старушечий лексикон въелся в мою речь. Бабушка Аня таскала меня по своим приятельницам. Они беседовали, слушали музыку на древних патефонных пластинках. К чаю они просили «сахарок» или «медок», словно приспосабливали слова под свое уменьшившееся тело.
С меня и теперь сталось бы завернуть: «Началась такая катавасия!» — поднести руки к щекам. Сказать: «Мальчишки во дворе шалят» — или: «Он только баловаться и озорничать горазд», — и головой покачать.
Даже сальности у меня старушечьи, ветхие, из начала века:
- Жасмин прекрасненький цветочек,
- Он пахнет нежно и свежо.
- Понюхай, миленький дружочек.
- А правда, пахнет хорошо?
Бабушкина приятельница крупными печатными буквами выводила на листке четверостишие. Я старательно читал по слогам, не находя подвоха, и тогда старухи показывали на вертикаль из заглавных букв, заливались смехом, и я вместе с ними, уже навсегда приученный смотреть на текст не только слева направо, но и сверху вниз.
С малых лет пестовали во мне всяческие паранойи. Бабушка Аня учила бояться воды. Говорила, глядя на вздутые, как шины, старческие ноги: «Нырнешь, судороги схватят, захлебнешься», — и пучила глаза, изображая удушье.
Судороги представлялись мне хищными водорослями с рыбьими головами. Вода страшила и чаровала глубиной и мутью.