Больше, чем одышливой собаки, таскавшей, с тяжелым ерзаньем и бряканьем, извилистую цепь по тесному, как тарный ящик, дощатому двору, теща Света забоялась новой сожительницы мужа, богомольной женщины с толстым и гладким лицом в аккуратном ковшике сурового платочка, на котором не замечалось ничего, кроме небольшого шрама через щеку, похожего на белок, вытекший из трещины вареного яйца. Улыбнуться ей стоило такого же тугого усилия, как и нагнуться, например, за оброненными спичками. (Тут, помимо воли автора, в текст проникает совершенно реальный прототип, потому что Антонов не мог, конечно, знать эту двухметровую тетку, мало с кем вступавшую в разговоры, а теща Света старалась даже мысленно ее не видеть, тещи-Светин страх как бы содержался в самом моросящем воздухе над халупами, где низко плыл сквозь морось печной пахучий дымок). Эта разлучница, эта громадина, почти ничего не евшая и читавшая чуть ли не по складам, обладала, тем не менее, непонятной внутренней силой, не различающей в себе мускульного и духовного, и каким-то очевидным бесстрашием большого предмета. (В реальности тетка, работая санитаркой в роддоме, всегда боялась крови рожениц, все равно содержавших эту жидкость, несмотря на бледность при одном ее появлении с тяжелой, в собственный ком упиравшейся шваброй, – а у самой санитарки, бросавшей свои ежемесячные отходы в туалетную корзину незавернутыми кусищами, кровь была темная и жирная, точно мазут из протекающего грузовика). Богомолка, совершенно заслонив собою тщедушную фигуру своего высокоученого приемыша (очень быстро делавшего новую карьеру и потому обвенчавшегося с нею немедленно после гражданского развода), отлучила тещу Свету и Вику от чего-то важного в жизни; словно мелкая бедная нечисть, они теперь избегали отстроенных церквей, звякавших нехитрыми, как ведра, новыми колоколами как раз в обеденный перерыв и собиравших вокруг себя порою больше иномарок, чем оживающее к ночи райскими огнями городское казино. Все-таки эти храмы, несмотря на свежую побелку и даже позолоту, торчали как уцелевшие печи на пепелище, что-то вокруг них и над ними отсутствовало, их украшение выглядело нелепостью, – Антонов, по крайней мере, ощущал, что логичнее было бы их разрушить совсем, тем более что храмы, состоявшие по большей части из естественных материалов, способны были уйти непосредственно в природную среду, тогда как новейшие здания, сооруженные с применением пластиков и химических красителей, не могли, даже после длительных воздействий, не оставить после себя неуничтожимого мусора, хотя бы цветной шелухи. Но тещу Свету, множившую работой в рекламной фирме эту самую искусственную неуничтожимость, ужаснула бы одна только идея разрушения храма: под своими китайскими, пухом и бисером украшенными кофтами она всегда носила суровый, как дубовый лист, православный крест и стыдилась его, будто собственной наготы. Антонов подозревал, что это был единственный подарок сбежавшего мужа, род его завещания, – разумеется, невыполнимого, потому что бедную тещу Свету совершенно некому было поддержать.
Однажды (допустим) Антонов сподобился увидеть «бывшего» Викиного отца: высокий худой человек, странно топчущийся кривоватыми ногами, будто из опаски поскользнуться, осторожно выпускал на проезжую часть построенных парами детей, по-сиротски одетых в одинаковые долгополые пальтишки, будто во взрослые пиджаки, – и от них, по-видимому, только что попрощавшись, отходил благообразный тучный батюшка: его облачение сзади, на пояснице, то опадало, то вздымалось косыми складками, внушительное движение телес было таково, что мерещилось, будто батюшка не шагает вперед, а как-то осторожно пробирается назад. Тем не менее, он достиг немытого, в грязи до стекол, чьего-то частного «жигуленка», показавшегося возле батюшки игрушкой с паркового автодрома: «жигуленок» качнулся, будто лодка, и, переполнившись, потемнел изнутри. Дети семенили и припрыгивали перед бамперами настоящих больших автомобилей (в каждой паре один держал, другой вырывался, все поголовно были оделены какими-то блестящими, на одно большое яблоко, подарочными кульками), «бывший» Викин отец, почему-то, вопреки своей неуклюжести, кощунственно похожий на учителя танцев, галопировал боком, как в мазурке, вдоль перебегающего выводка, выбросив перед водителями растопыренную пятерню в мышастой вязаной перчаточке, и на голом его волосатом запястье блестели кругляшом железные часы. Вся эта сцена казалась поставленной нарочно, чтобы Антонов и Вика могли посмотреть: «жигуль» со священником еще не отъехал от обочины и ерзал лысыми колесами по присоленному гололеду, дети, запыхавшись и разгоревшись ожившими личиками, скапливались на той стороне, в прибывающей куче от тесноты зарождалась и мельтешила измятыми, словно выжатыми, кульками веселая драка. Воспитатель косил беспокойным глазом на открывшуюся за последней, самой мелкой парой уличную пустоту, зацепляя и Антонова, спрятавшего Вику за спиной. «Хоть бы он ушел, хоть бы он ушел», – бормотала Вика, сзади вцепившись в Антонова, дыша в него большими горячими пятнами, и тому мерещилось, что она вот-вот укусит его от ужаса за толстое драповое плечо. Настороженное бритое лицо «бывшего» отца, с перехватцами морщин и выпяченным подбородком, без малейшего налета православной святости, напоминало Антонову поставленный на цыпочки старый ботинок.