Теща Света, кособоко поднявшись, пустила Антонова на фанерный стульчик; Вика не сразу сумела перевести заторможенный взгляд, а когда нашла потерянное, Антонову почудилось, будто теперь перед нею расплывается только влажное, тинистое, реснитчатое пятно, похожее на рельеф какого-то дна, заваленного обросшими бревнами, освещенного бликами солнца, роль которого выполняло горевшее среди дня угрюмое электричество. Осторожно держа ее неловко скрюченную лапку с неживыми пальцами, Антонов понимал, что плохо ей было не тогда, когда она, привычно осязая ступнею толстую шишку ворчащей в ванне струи, докопалась-таки бритвой до первого кровавого выхлеба, а плохо ей как раз теперь, в этом прежнем теле, онемевшем от лекарств, в этой размывчивои комнате, где она сама как будто на привычном месте, а остальное куда-то делось, замещенное чужими одинаковыми койками, – и по полотняному от влаги оконному стеклу, словно разлезающемуся на полосы бинтов, криво стекают слезливые пресные капли. Понимая, что с Викой, бормочущей околесицу, сейчас нельзя ни о чем говорить, не имея сил терпеть до выясняющего разговора, Антонов прощал ее заранее и только хотел, чтобы она вернулась. Туго наклонившись в перекошенном костюме к ее усталому лицу, Антонов попытался бережно ее поцеловать – но синеватые губы были холодны и ответили бесстрастным колебанием, как могла бы ответить водная поверхность, равнодушно отпускающая рот, не сделавший глотка.
***
Антонов, конечно, натерпелся страху; настоящий страх пришел поближе к вечеру и нарастал всю ночь, когда ветер расшваркивал за окном остатки листьев, будто огромная метла, и Антонову мерещилось, что у него на лице растут водяные усы. Было еще несколько нарастающих приступов, застигавших Антонова на самом виду у людей – в загончике кафедры, где ноги Антонова внезапно становились слабее рук, упиравшихся в борта, на улице перед лужей с бурыми листьями, похожей на замоченную сковородку с пригорелой картошкой. Левый ботинок по-прежнему протекал, Антонову накануне зимы пришлось разориться на новую пару – избегая мраморных, ложноглубоких магазинов, одному бродить по дешевым, большей частью деревянным лавкам, копаться в сырых тяжелых кучах с перепутанными шнурками и выворачивать на свет чудовищные подошвы, похожие на каких-то окаменелых трилобитов. Молодые приятели Вики ежедневно справлялись у Антонова о ее самочувствии; по особому оттенку свойской почтительности, по новой манере предлагать ему и стрелять у него сигареты, по множеству нюансов, которыми эти невыразительные юноши всячески уснащали свое поведение, Антонов догадывался, что они одобряют Викин поступок и придают ему некую, только своим понятную значительность – точно Вика выдержала экзамен по предмету, о котором Антонов не подозревал.
Антонова больше ни разу не пустили в ее палату: он был формально не родственник, а преподавателю, даже не куратору студенческой группы, пропуска к больной не полагалось. Теща Света одна, с пакетами до полу, волоклась по белой, все белеющей по мере подъема больничной лестнице на шестой этаж, а Антонов оставался ждать ее в приемном закутке, куда спускались – не к нему – полузнакомые обитатели в бесцветных халатах, тащившие на нетвердых ногах, точно путы или кандалы, свои бесформенные тени. Антонов пару раз пытался заговорить с длинноносой Викиной соседкой, подолгу сидевшей, привалившись боком, возле малорослого, по-женски терпеливо вздыхавшего мужичонки с желтоватой, как куриные перья, сединою и каким-то подгнившим, морщинистым местом около запавшего, явно беззубого рта. Оба они ничего не отвечали Антонову, только привставали одинаково, с добрыми дырявыми улыбками, и с колен у них раскатывались по полу блеклые, в бородавках и родинках, дешевые яблоки. Собрав кое-как в линялый полиэтиленовый пакет некрасивые фрукты – впечатление было, что не все, – Антонов уходил от униженных благодарностей на другой конец помещения; он столько думал о шестом этаже, сохранявшем свое идеальное равновесие у него над головой, что это лишь однажды виденное место казалось ему знакомым – неожиданно обнаруженным материальным подобием тех математических построений, где сам он был одним из обитателей, одним из призраков, чующих друг дружку по отзвукам мыслей, а может быть, маний, но неспособных стать реальными людьми. Все дело было, наверное, в пустых стенах: реальность обретало только то, что вплотную лепилось к ним – например, запомнившиеся зрению Антонова висячие растения, похожие, вместе с горшками, на сильных, внезапно замерших пауков; пациенты тоже стремились сидеть вдоль стен, чтобы хоть немного чувствовать себя; в этом, собственно, не было еще никакого сумасшествия – ведь любой человек, как понимал Антонов, в состоянии покоя прислоняется к чему-нибудь – к стене, или к дереву, или к столу, – присоединяет себя, для пущей собственной реальности, к какому-либо предмету, – а оказавшись в чистом поле, кажется себе потерянным, почти несуществующим. Но там, на шестом этаже, где даже белые решетки, кое-где утыканные, словно чугунами в ухватах, теми же горшками с плесневелой, пустившей из себя растение землей, не значили ровно ничего и растворялись в любой мало-мальски пригодной перспективе, – там было слишком легко отделиться, отпуститься ладонью от реального и исчезнуть насовсем. Поэтому Антонов с нетерпением поджидал, когда же теща Света сойдет в своих домашних тапочках по кое-как начерченной лестнице; сообщения, что Вике лучше, что она хорошо поела котлет, избавляли его от страха на несколько часов.