— А вдруг они лопнут? — подумала я про резинки в Петькиной голове, перекатывая пальцами в кармане подаренный птице стеклянный шарик.
Я очень хорошо помню свое детство, и подоконнику, на котором я сейчас сижу, тяжело, но он широкий.
Изо дня в день мы продолжали хоронить разных насекомых, но птицы нам больше не попадались. У деревнях колышков в ряд растянулись могильные гальки. Мы плакали, сидя у колышков, подсыхающих на весеннем солнце, и продолжили бы плакать, если бы тетя Галя не узнала, во что мы играем в ее палисаднике, и не разнесла ногой с потрескавшейся пяткой наше тайное кладбище.
На следующий день я подарила Петьке яйцо. Принесла его в палисадник в кармане, вместе со стеклянным шариком. Из кармана я вынула только яйцо, оно было еще холодным.
— Где ты его взяла? — спросил Петька.
— Из холодильника.
— Из замерзшего яйца птенец не вылупится.
— Мы его согреем, и он отмерзнет, — сказала я, и Петька мне поверил.
Мы завернули яйцо в вату, и ждали, когда из него вылупиться птенец, чтобы повторить все сначала.
— Надо следить за яйцом, — говорил Петька, — когда птенец захочет вылупиться, он клюнет скорлупу, проделает в ней маленькую дырочку, и тогда надо будет ее всю разломать, чтобы помочь ему выбраться. Потом мы постучим пальцем по полу, и научим его клевать пшено.
— А потом похороним, — говорила я.
По очереди мы дышали на яйцо. Когда тетя Галя узнала, во что мы играем, она сварила наше яйцо, и мы с Петькой съели его пополам — ему белок, мне желток.
Я не могу вспомнить, как мы там оказались. Сижу на своем подоконнике, хотя теперь еще не лето, и вспоминаю, но не помню ничего — по какой дороге мы туда шли и зачем. Дома из красного кирпича еще гудели недостроенные. Деревья начали зеленеть. Мы стояли в маленькой комнате, возле обтянутого красным ящика и любопытно заглядывали в него. Тетя Галя качала головой, ее взбитые вверх волосы сочувственно кивали. Петька ел булку, крошки сыпались с его клетчатого пальто на пол. Полы я помню — деревянные, покрытые коричневой краской. Но не могу сказать, где это было — в одном из белых домов, которые собирались снести, а их жильцов переселить в красные, кирпичные, или где-то в другом месте.
— Она зашла, вот так ахнула — Ах! — упала на кровать и сказала «Мама, я умираю»… — проговорила женщина, которой я теперь тоже не помню, ведь мне было семь.
Тетя Галя снова посочувствовала — кивнула высокой прической.
— Да-да-да… Да-да-да, — кивала тетя Галя.
— Да-да-да, — и поджимала губы.
Она их поджимала всегда — ей было больно стоять на растрескавшихся пятках. Она так много в тот день кивала, что ее волосы рассыпались, и оказались не такими длинными и пышными, как я думала. Одна шпилька упала на пол, но тетя Галя не стала за ней наклоняться. Она вынула из волос остальные, зажала их в зубах и снова заколола волосы, с силой втыкая их в голову и от этого морщась. Я подумала, что можно поднять валявшуюся шпильку и загнать ее целиком в трещину на тети Галиной пятке. Такие глубокие трещины на ней были.
Мы придвинулись плотнее к ящику, когда в маленькую комнату зашло еще несколько человек. Я посмотрела на женщину, лежащую в нем. На ней было тонкое синее пальто, серые ботинки на шнурках с тупыми носами. Ноги лежали в растопырку, носки ботинок целились в разные стороны, как будто женщина хотела шагнуть и к тем, кто стоял справа, и к тем — кто слева. Цветной шелковый платок, затягивал узлом подбородок. Сквозь тонкую голубу кожу лица просвечивали кости скул и черный кончик подбородка.
Я подумала, неужели можно умереть, просто сказав — «Ах!»? Не падая к корням дерева мимо бельевой веревки, не перестав двигаться в закупоренной банке? Правда что ли, достаточно придти, упасть на кровать и сказать — «Мама, я умираю»?
Петька накрошил булкой прямо в гроб, на ноги в толстых капроновых чулках коричневого цвета, из которых все равно просвечивала синева. Тетя Галя протянула руку, чтобы смахнуть с ног женщины крошки, но быстро отдернула ее, обхватила Петьку рукой и прижала его головой к своему выпуклому животу. Петька смотрел из-под очков вспотевшими глазами.
И тогда же я еще подумала — зачем люди приглашают так много других, смотреть на своих мертвецов? Когда мы с Петькой хоронили в палисаднике, наши слезы видела только жена дядьки Витьки из-за занавески. Мы не выставляли свое горе в растопыренных ботинках напоказ.