А у них не заплясало. Ахматова повертела в руках и вернула на место. Ветер не задул в паруса с бешеной силой. Оставалось утереться и жить по средствам или взять саблю, не есть, не спать, не мыться, тужиться и нагнать все-таки царский поезд, доползти до горы, откуда видать море, протаранить и спалить полстраны со своим чумазым сбродом и вытащить за волосы царскую дочь из терема: «Ну что? А теперь гожуся? А? Не слышу. Громче! А-а, вот то-то».
История Бабаева и Берестова тяжелая, она ломает хребет. Подносит зеркало к носу. Вы, конечно, понимаете, что написал я это «про себя на месте Бабаева». Это не точно, это правда.
Вернемся в аудиторию, воображаемый читатель, студенты вяло поспрашивали, но Эдуард Григорьевич (черный костюм, очки, осторожные движения выздоравливающего, глуховат, седеющие усы, седые волосы, отступающие с головы, голос – хрипловатый, задыхающийся, актерский) упрямо сворачивал и свернул на «лучше я вам почитаю стихи», то есть: ему было все равно кому; то есть: ему это было важно (Берестов уперся на похоронах, когда все кто про что: «педагогическая деятельность», «научные труды», «талант лектора», Берестов с несгибаемым упорством единственного свидетеля от защиты, словно только за этим и пришел: «Он был поэт. Не забывайте, он был поэт»); я чуял неловкость, когда Бабаев читал, я знал свою глухоту и неодаренность, что не мне судить, но те, кому судить, наверняка бы сказали: несовременно. Если не хуже. А я? Я сейчас решил: он поэт. И поэтому неважно, как писал.
Такая поэма: мальчик, армянин, сын фронтовика, едет в Москву, учится в Архитектурном, женится, везет жену на стройку в пустыню, строит город и сам в этом городе живет в новом доме: он, жена, маленький сын; он рассматривает развалины древнего города, стертого землетрясением, две арки – уцелели только две арки, почему, думает он, – значит, их строил мастер. Однажды он возвращается домой, вдруг земля начинает трястись и ломает каждый шаг, не дает, он, падая, подымаясь, бежит к дому, где живет все, что у него есть, – когда земля усмиряется надолго, наконец он поднимается последний раз, разгибается на последнем холме – город, его город стоит невредим, белые стены.
То есть: человек должен строить надежно и жить в том, что он построил. Уцелел мир Бабаева? Только уроды могут отвечать. «Кратчайшие пути» – название его стихов. Большие дороги ложатся на старые тропинки: кратчайший путь один, мы не первые, и за нами тоже кто-то пойдет.
Я провожал Бабаева до его дома на Арбате, после лекций, после семинаров, его шапка казалась похожей на папаху (сейчас подумал: что бы он сказал на это – точно? – а, ничего нет, есть урна на кладбище, все там, от последнего слова стрелочку до земли), он спешил надеть пальто, не давая помочь. Холодно, я спросил – шуба? «Шуба» живет неподалеку от «профессора». «Разве я похож на человека, у которого есть шуба? Я из малоимущих. В детстве я мечтал о кашне, шарфе вокруг шеи», шли мимо стенной студенческой газеты (статья «России нужны умные люди» подписана «Михаил Баран»). «Есть вещи, которых я не умею. Однажды встал на лыжи, казалось: лечу как ветер! Оглянулся: где там старушка, которую обогнал? – а вот она! прямо за спиной. Встал на коньки – служитель катка по собственному почину вынес кресло, чтобы я мог опираться».
Я шел по дороге (несколько лет), Бабаев по высокому тротуару (улица за спиной Консерватории), получалось вровень, он говорил: «Студенты не меняются. Не поймешь, что им нравится, что они любят… Я стараюсь прочесть хорошо, а дальше уж как знают», «Россия на самом деле самая не приспособленная для литературы страна. Литература для России вольность», «Чтобы быть писателем, надо на чем-то сойти с ума».
Он разговаривал с городом (не знаю, мог ли он назвать его родным), где островки зелени – там остатки усадеб, деревья стоят испуганные и молятся: лишь бы не наклониться, не заболеть, а то мигом выкорчуют; на этом месте стоял дом, где арестовали Мандельштама, александрийский стиль в домах, тот же, что у Пушкина, ему нравился – белые невысокие колонны, дома без особых затей: два флигеля, окна арками, желтая краска на фасаде. Ему нравился ампир, он повторял: «Перед войной Россия строила на века». И: «Так же, как «дворянское», гибнет и «советское» гнездо». Я боялся, что Бабаев скажет какое-то грубое слово или ненужное и его сила станет земной (а после дождя грязной), и мы подравняемся, но никогда.
«Есть предания, которые не надо объяснять», – говорил он, а про свои лекции: «Контурные карты». Одна девочка так записала слова Бабаева: «Я никогда не исправлял карту звездного неба. Я хотел, чтобы мои контурные карты совпадали с истинными очертаниями» – и вставила в статью, но Бабаев попросил не печатать. Неточно, может, записала?