В трубке продолжал звучать голос матери, говорившей теперь что-то о билетах на самолет.
– Постой, – сказал я. – Я же еще не пообещал, что приеду.
По наступившему молчанию я понял, что она собирается с необходимыми для взрывной истерики силами. И сказал, чтобы отвлечь ее от этого занятия:
– Я сделаю все, что в моих силах, однако ничего не обещаю. Я не могу уезжать отсюда, когда мне захочется. О каких датах идет речь?
Она возмущенно пискнула и сказала:
– Ты забыл, когда его день рождения.
– Не забыл. Десятого октября. Я тебя не об этом спрашиваю. Я спрашиваю, на какой срок мне придется у вас задержаться?
– На одну ночь, последний самолет, который тебе подходит, вылетает сюда в пять. Мне нужно знать точно, Джои. Рита сказала, что сделает большую фотографию Крисси, чтобы все на ней расписались. А такая работа требует времени.
– Чтобы увеличить фотографию, шести месяцев не требуется.
– Я не хочу ее торопить, это неправильно.
Именно такая иррациональная чушь обычно и доводила меня до исступления. Мать прождала так долго – двадцать лет, не пять и не десять, – а теперь вот вынь ей да положь, и немедленно. Почему теперь-то? Выбор времени был явно произвольным. Но такова уж моя мать, всегда подавляющая свои желания, пока они не станут безудержными, а затем начинающая театрально пускать пену изо рта.
– Что, собственно, происходит?
– О чем ты? Ничего не происходит.
– Что-то должно же было случиться, чтобы заварилась вся эта каша.
– Ну, годовщина скоро.
– И что?
– Годовщина – это очень важно. – А затем: – И отец Фред уезжает.
Вот это я услышать никак не ожидал. Отец Фред был для меня путеводной звездой, единственной неотъемлемой частью моего прошлого, на которую я мог равняться в настоящем. Уезжает? Чего это ради? А как же его речи о том, что Бог вернул его домой, о совершающей круг жизни и о прочем? Выходит, все они были пустыми нравоучениями, имевшими целью утихомирить непоседливого подростка? Думать о нем как о человеке мелком мне было неприятно, я ощутил прилив тревоги, а следом и гнева.
– И пока он не уехал… – продолжала гнуть свое мать.
– Секунду. Куда он уезжает?
– Он перебирается в Калифорнию.
– Когда? Почему?
– Позвони ему и спроси. Пока мне нужна уверенность, что он еще будет с нами, потому что он играл такую большую роль в жизни Крисси. И в твоей тоже.
Я промолчал.
– Поэтому мне и нужно знать, приедешь ли ты.
– Я не знаю.
– А когда будешь знать?
– Мне нужно поговорить с начальством.
– Когда ты с ним поговоришь?
– Когда смогу. Хорошо? Перестань, пожалуйста.
– Не говори со мной свысока, – сказала она. – После всего, что мне пришлось пережить, я не заслужи…
Чтобы не завыть во весь голос, я повесил трубку.
– Простите за опоздание, – сказал я. – Не рассчитал время.
Открыв дверь библиотеки, я замер на пороге. Напротив Альмы сидел в моем всегдашнем кресле жилистый мужчина с самой клочковатой, какую только можно вообразить, бородой. Рубашка размеров на пять больше требуемого, башмаки еще и похуже моих – шнурки развязаны, язычки выставились наружу, как будто ботинки рвало. Но даже в таком способном ошеломить любого эстета наряде он был, вне всяких сомнений, красив – настоящий молодой самец с пронизывающим взглядом и таким же, как у Альмы, лицом сердечком, только у него оно выглядело мальчишеским и почти греческим. На лицах обоих играли одинаковые заговорщицкие улыбки – такие, точно их застукали на месте преступления. Странно, но мне почему-то стало стыдно.
– Мистер Гейст, позвольте представить вам моего племянника. Эрик, это мистер Гейст, мой постоялец и собеседник.
Эрик откинул назад голову:
– Привет.
Я кивнул: здравствуйте.
– А мы как раз о вас беседовали, – сообщила Альма. – Что, уже три?
– Десять четвертого, – ответил я.
– Господи, так, значит… Надеюсь, вы не будете против, если мы отменим на сегодня наши дебаты. Мой племянник надолго уезжал, я давно его не видела.
– Если вам так угодно.
– Да, прошу вас.
Мне очень хотелось прищелкнуть пальцами под носом ковырявшего какую-то болячку Эрика.
– Ладно.
– Значит, возобновим их завтра, так? Очень хорошо.
Получив, стало быть, разрешение удалиться, я поплелся в мою комнату и бухнулся на кровать. О существовании племянника она никогда не упоминала. А я-то думал, что мы с ней становимся все ближе. Да мы и становились все ближе. Но как же тогда объяснить все это? Знала ли Альма заранее о приезде племянника, а меня известить не потрудилась? Или он появился без предупреждения, а она приняла его, не колеблясь? Но тогда в последнем содержится жестокий урок для меня: чтобы получить благосклонность Альмы, делать ему ничего не нужно и доказывать тоже. По одному только праву рождения этот тип – и что у него за куцее имя, Эрик! – связан с ней узами, о каких мне и мечтать-то нечего, проживи я у нее хоть три месяца, хоть тридцать лет. И я вспомнил, какое у Альмы было лицо, когда я вошел к ним в гостиную, – совсем домашнее, откровенно говорившее о том, как хорошо у нее на душе. Такого лица я у Альмы еще не видел – и негодовал на нее за это. Умом я понимал, что веду себя глупо. Никакого права на ревность я не имел. Однако разговор с матерью взвинтил мои нервы, а внезапное появление чужака, который на самом деле был не чужаком, но угрозой – настоящей или воображаемой, взбаламученному рассудку это без разницы, – вогнало меня в панику. Альма наказывала меня. За что? Что я такого сделал? Уязвил ее гордость, проявив заботу о ее здоровье? Именно из-за этого все и происходит? Они, видите ли, беседовали обо мне. С какой стати? О чем тут можно беседовать? И я имею право знать контекст, верно? Да и не походило оно на беседу. На насмешку оно походило, вот на что, и на неприкрытый намек: он явился, чтобы выжить меня отсюда. Все кончено. Меня ждет улица. Прекрасному сну пришел конец. Стиснув зубы, я вытащил мою рукопись и начал прикидывать, сколько пройдет времени, прежде чем она прикажет мне убраться на все четыре стороны. Надо бы уложиться прямо сейчас и тихо уйти, избавив всех от неприятной сцены…