— Свой пеньюар? Или ночнушку? — громко спрашивает Дэниел.
Смеясь, вхожу в спальню и правда подумываю, не предложить ли ему шутки ради свою шелковую розовую пижаму в белый цветочек. Рассеянным жестом берусь за ручки нижнего комодного ящика и, лишь наполовину его выдвигая, сознаю, что я делаю. Пальцы холодеют, будто в них закачали ледяной воды, сердце замирает.
Медленно, будто приходя в себя после гипнотического сна, кладу руки на выстиранные и сложенные аккуратными стопками мужские рубашки, футболки, джинсы и поглаживаю их, как спинку ласковой кошки…
После того как Ричарда не стало и мы с Лаурой вернулись в свой нью-йоркский дом, я долгое время хранила одежду мужа такой, какой она была еще при его жизни. Две рубашки лежали в корзине для грязного белья, футболка и темно-синие шорты, в которых он ходил вечером накануне отъезда в Вашингтон, висели на спинке стула. Быть может, следовало тогда же выстирать их, погладить и убрать. В этом меня безуспешно пытались убедить подруги, а мама спустя три месяца даже предложила все сделать вместо меня. Близкие люди чуть ли не в голос твердили: главное, память, тряпки ничего не значат… И все в таком духе. Не исключено, их рассуждения более верные и логичные… Только в моем положении не оказывался никто из них.
А душа у меня в груди оглушительно кричала: не троньте! Пусть как можно дольше хранятся на этой земле, в нашем доме следы его жизни, последние напоминания о том, что он тоже дышал, носил обычную одежду. Сердце не слышало разумных объяснений и здравых доводов, не могло их понять.
Лишь полгода назад, когда на рубашках уже стали появляться желтые пятна, я вдруг почувствовала, что Ричардово тепло улетучилось до последней капли, выстирала всю его одежду, заботливо перегладила ее и сложила в этот ящик.
На джинсы падает слезинка, и я сознаю, что плачу. Нет! — велю я себе, качая головой и плотнее сжимая губы. Хватит распускать нюни! Будь веселой и бодрой. Жизнь продолжается. Ты обязана жить.
Машу перед лицом рукой, чтобы скорее высохли слезы, вспоминаю про Дэниела, заставляю себя широко улыбнуться, беру футболку в тонкую сине-зеленую полоску и те самые шорты, задвигаю ящик и решительно выпрямляюсь.
Тряпки. По сути, это действительно просто тряпки. Даже здорово, если они сослужат службу кому-то еще. А мне, наверное, будет отчасти грустно, но отчасти и приятно увидеть их на Дэниеле…
Больше ни о чем не задумываясь, чтобы снова не раскиснуть, выхожу из спальни. Ричард был немного выше Дэниела и примерно такого же сложения. Наверняка шорты и футболка окажутся моему гостю впору.
Подхожу к детской, громко стучу по косяку и, не заглядывая внутрь, протягиваю руку с одеждой. Меня внезапно охватывает странное чувство: кажется, что Дэниел замер и сильно напрягся, хоть я и не вижу его. Во всяком случае, он не торопится взять ни шорты, ни футболку, будто на них высветилась надпись: «Это вещи хозяина, покойного Ричарда Монтгомери».
По моим рукам бегут мурашки. Чтобы отделаться от неприятного ощущения, как можно задорнее кричу:
— Ну что же ты?! Решил отбросить стеснение и пощеголять передо мной в трусах?
— Нет, — тихо отвечает Дэниел, забирая одежду.
В первые минуты я стараюсь не смотреть на Дэниела, чтобы привыкнуть к мысли, что он в футболке и шортах Ричарда. Потом начинаю поглядывать на него боковым зрением и наконец осторожно поворачиваю голову. Сердце больно сжимается, но слез, слава богу, нет.
Мы снова на кухне. Дэниел молча сидит у стола, а я опять грею чай и ставлю на стол чашки и блюдца. Почему он так притих? Может, раздумывает, чью одежду я ему дала, прикидывает, не заявится ли в самую неожиданную минуту ревнивец муж? Не вздумает ли намылить ему физиономию, хоть между нами и ничего не было? Или просто чувствует мое напряжение, как я ни стараюсь казаться улыбчивой?
Надо окончательно прогнать хандру. Нехорошо это, по прошествии столь немалого времени на каждом шагу погружаться в омут скорби.
— Итак! — провозглашаю я, доставая противень с пирогом и ставя его на рабочий стол. — Прошу вас, мастер расчленять подгоревшие кулинарные опусы!
Дэниел секунду-другую смотрит на пирог рассеянным взглядом, будто не помнит о нем или слишком задумался о чем-то постороннем, потом шлепает себя по колену ладонью, с готовностью встает и просит:
— Дай мне самый большой в доме нож.
— Самый большой валяется в сарае, — говорю я. — Со сломанной ручкой.