Я никогда не изменяла тебе. Будь иначе, я бы себя презирала.
Я не смогла бы жить с тобой. Ты запер бы меня в очередную клетку. Можно из-за отсутствия выбора любить мать, которая так поступает, но невозможно любить такого мужчину. А ты заслуживаешь любви.
Марта.
P. S. А молока я больше не пью. Возвращаюсь жить в Варшаву. Передай от меня привет горам…
И хотя он знает это письмо наизусть, он до сих пор его перечитывает. Главным образом для того, чтобы проверить, способен ли он страдать. Ему хотелось бы страдать, как страдают в подобной ситуации другие люди. Просто страдать. Тосковать по ней, рвать и опять склеивать ее фотографии, доказывать себе, что она не стоит его, обзывать всякими словами, презирать ее, обещать себе отомстить ей, колотить кулаками по столу, чувствовать себя брошенным, безмерно обиженным, униженным и растоптанным. Случайно находить что-нибудь связанное с нею и в бешенстве уничтожать, а на другой день сожалеть, что ничего от нее не осталось. Неустанно убеждать себя, что она не была и никогда не станет достойной его, что он заслуживает женщины в сто раз лучше.
Писать ей исполненные ненависти письма и не отправлять, звонить ей по ночам, не в силах выдавить из себя ни слова. Чувствовать боль, ненависть, недоверие, оцепенелость. Или хотя бы напиваться до границы летаргии, которая приносит забвение, а утром просыпаться и смотреть на пустые бутылки у кровати. Обещать себе, что никогда ей не простишь, а через полчаса все прощать. Каждый день забывать ее и клясться, что завтра забудешь по-настоящему. Страстно желать видеть ее, когда чувствуешь, до чего тебе плохо, и, чувствуя себя еще хуже, мысленно проклинать себя за это желание.
Нет, он не ощущал ничего подобного. Ни тогда, ни тем более сейчас не мог возбудить в себе страдание. Он очень этого хочет. Однако не может. Так, словно это ему не дозволено. Из-за этого чертова страха он не способен почувствовать в себе грусти настолько сильной, чтобы пожалеть себя и хоть раз заплакать. Но притом он до сих пор помнит, что это такое, когда вдруг подступают очищающие слезы.
Было время, он любил это трогательное волнение. Сперва, когда мама рассказывала ему разные истории или читала вслух, а потом, когда он сам стал читать. А сидя с Мартой в кино, он вынужден был прилагать немалые усилия, чтобы не показать ей, что плачет, если на экране его что-то тронуло, чего она часто даже не замечала.
Ему было неприятно, когда Марта иногда издевалась над его, как она выражалась, «диванно-телевизорной простонародной впечатлительностью». Его могла растрогать фотография, на которой она, заплаканная маленькая девочка, прижимается к отцу. Она же видела в этом всего лишь зафиксированное на фотопленке одно из множества случайных происшествий в своей биографии.
– Ну что в этом особенного? – удивленно спрашивала она. – У каждого в альбоме есть такие фото. Кстати, я терпеть не могу, когда меня фотографируют. Кому какое дело, что тогда-то я была там-то, делала то-то и на мне была эта, а не другая футболка. – И в голосе ее чувствовалось раздражение.
Он не мог примириться с презрительной интонацией, когда она произносила слово «каждый». И когда она причисляла его всего лишь к этим плебейским «каждым», у него сразу пропадала уверенность, что он что-то для нее значит.
– Твоя впечатлительность граничит с неврозом. Судьба божьей коровки на асфальте способна растрогать и взволновать тебя с той же силой, что и «Страсти» Баха. Ты перестаешь различать, что действительно важно, – как-то сказала она ему. – Ты бы хотел, чтобы я, когда ты обливаешься в кино слезами, осушала их поцелуями и при этом до боли сжимала тебе руку, да? Не сердись, но мне в такие моменты чаще всего хочется смеяться, и я не могу пробудить в себе эмпатию.
С того дня он стал скрывать от нее свои чувства.
Марте, чтобы взволноваться, необходима была торжественная обстановка, свечи, концертный зал и уверенность, что она участвует в чем-то мистическом, предназначенном исключительно для избранных и недоступном серой массе. Он не успел ей этого сказать, но ему казалось, что для нее существенным было не само переживание, а его элитарность, подтверждающая ее уверенность, что она принадлежит к лучшим, исключительным, отмеченным особой печатью. При том что он всегда делал все, чтобы она чувствовала себя особенной.
Нет, он больше не любит Марту. Для него любовь – это желание постоянного присутствия другого человека. Сейчас он уже не испытывает этого желания. Когда-то испытывал, но сейчас с полной уверенностью – нет. Ну, может, любит калейдоскоп разных «мгновенных Март» из своих воспоминаний. И то лишь некоторых. А иных боится, как кошмарного сна. Такие сны бывают у него. Иногда ему снится Марта. Но эти сны никогда не бывают эротическими. Правда, в некоторых она обнаженная, но нагота ее подобна наготе женщины с памятника Ники в Варшаве. Холодная как лед и недоступная, как бы вознесенная на пьедестал.