Средь пышной осоки квакало на все лады. Огромные лягушки прыгали под ноги, на одну даже наступил и, поскользнувшись, едва не полетел в грязь.
Хотя луна светит не хуже солнца, идти дальше не решился – места незнакомые, да и сил совсем не осталось. Он выискал самую большую елку, ветви которой достают до земли, укрывая от дождя и посторонних взглядов, и уснул на хвойной подстилке как убитый.
* * *
В голове трусливо бьется только одна мысль: а может, вернуться? Но ноги несут вперед торопливо, бесстрашно.
В животе рычит так, что, попадись на тропке медведь, примет за сородича. Запасенный хлеб после вчерашнего плаванья окончательно размок, превратился в жижу и растекся по всей котомке, а искать съедобные коренья и ягоды – некогда.
Отец ушел два дня тому. Если и вправду отправился в Киев, значит, двигался на юг, вдоль берега Волхова, затем Ильменя… Ведь другого пути нет?
И погиб, стало быть, здесь же.
– А вдруг его уже никто никогда не найдет?! – ужаснулся Добря. – А не похоронят по-человечески, бродить ему заложным покойником до конца времен…
Да и ему, Добре, сыну-то, всю оставшуюся жизнь мучиться!
– Не вернусь, – бормотал Добря, стараясь хоть как-то заглушить бешеный страх и стыд. – Все равно не вернусь! Приду в Киев вместо отца. Как-никак надежда есть – если отцовы артельщики выжили, к ним примкну, авось не прогонят.
Только вот мысли о матери слезы нагоняют, но мальчик сердито утирается рукавом, сморкается по-взрослому, прям на землю. Это в воду нельзя, а земля все стерпит, как мамкин подол.
В зелени листвы уже видны золотые листочки, от воды веет холодом. Изредка в реке плещется и хохочет, но русалки то или рыбы – непонятно.
– Наверняка русалки, – пробубнил Добря.
На всякий случай выудил из котомки топорик, освободил от тряпья. Крепко сжимая рукоять, углубился в лес, чтобы от реки подальше.
– Конечно, кто их в этой глухомани задабривать будет? Кто проводит как положено? Вот и резвятся навки до самой глубокой осени. Благо железа холодного не выносят – хоть какой, а оберег.
И рассуждал вроде бы здраво, а по спине нет-нет да пробегали мурашки – что, если русалки все-таки выскочат? И схватят?!
Ближе к полудню одолела такая жажда, что пришлось продираться к озерной глади. Пил торопливо, отгоняя комарье и водомерок, да и мальки, казалось, так и норовили забраться в рот.
А к вечеру боги смилостивились, вывели-таки на тропку. Да незнакомая она, никогда в этих краях не хаживал, но человеческая, это точно! Изредка в подсохшей грязи попадались четкие следы сапог, несколько раз видел отпечаток голой ступни. Но и копытца тут прохаживались, и не раз.
Добря не сразу сообразил, что самому лучше идти по траве, чтобы заметных следов не оставлять – ведь Рюрик обещал снарядить погоню! Что, если дружинники и его за мятежника примут? Ведь на кол посадят, даже глазом не моргнут!
Хоть дневное светило давно закатилось за горизонт, сумерки сгущались медленно. Когда Добря вновь вышел к берегу, на сей раз песчаному, – взору мальчика открылась бескрайняя водная гладь. Другой берег не узреть, только вода и небо, расцвеченное последним взором сонного солнцебога. Прежде никогда этой красотищи не примечал.
Когда в распахнутый рот залетел комар, опомнился.
– Ильмень, – прошептал мальчик. – Вот уж море так море…
Над спокойными водами все еще носились пронзительные чайки, кричали истошно, отчаянно, как и душа мальчишки. Он осторожно спустился к воде, зачерпнул ладошкой. После согнулся, пытаясь рассмотреть собственное отражение – лицо уже осунулось, глаза впали.
Внезапный шорох за спиной заставил отпрянуть, едва не полетел в воду. Кусты снова шевельнулись, листья зашептали зловеще.
– Кто здесь? – воскликнул Добря, ухватывая топор. Чуть пригнулся – готовый в любой миг броситься на подлеца, который смеет подкрадываться со спины. Завопил еще громче, злее: – Выходи!
Ответом стал приглушенный рык. Сердце замерло, похолодело, кровь в жилах превратилась в ледяное месиво. Волк шел, пригибаясь к земле, веточки кустарника услужливо расступались перед клыкастой мордой. Огромный, седой, куда крупнее обычных лесных охотников, грудь широкая, морда в шрамах.
«Вожак, – мысленно простонал Добря. – Или того хуже – одиночка».
Нащупал ладанку на груди, губы зашептали обережные слова. Но волк даже ухом не повел, видать, в этих лесах обереги не действуют! Леса-то чужие! Зверь зарычал, оскалился. Клыки, огромные и острые, как мечи княжьих дружинников, блестели в мертвенном свете едва показавшейся луны. Серебристая шерсть поднята на загривке, мерцает, переливается, уши прижаты.