ФАНТАСТИКА

ДЕТЕКТИВЫ И БОЕВИКИ

ПРОЗА

ЛЮБОВНЫЕ РОМАНЫ

ПРИКЛЮЧЕНИЯ

ДЕТСКИЕ КНИГИ

ПОЭЗИЯ, ДРАМАТУРГИЯ

НАУКА, ОБРАЗОВАНИЕ

ДОКУМЕНТАЛЬНОЕ

СПРАВОЧНИКИ

ЮМОР

ДОМ, СЕМЬЯ

РЕЛИГИЯ

ДЕЛОВАЯ ЛИТЕРАТУРА

Последние отзывы

Мода на невинность

Изумительно, волнительно, волшебно! Нет слов, одни эмоции. >>>>>

Слепая страсть

Лёгкий, бездумный, без интриг, довольно предсказуемый. Стать не интересно. -5 >>>>>

Жажда золота

Очень понравился роман!!!! Никаких тупых героинь и самодовольных, напыщенных героев! Реально,... >>>>>

Невеста по завещанию

Бред сивой кобылы. Я поначалу не поняла, что за храмы, жрецы, странные пояснения про одежду, намеки на средневековье... >>>>>

Лик огня

Бредовый бред. С каждым разом серия всё тухлее. -5 >>>>>




  104  

Вопрос Соловьева: «Россия Ксеркса иль Христа?» легко проецировать на весь мир. Пусть даже это будет выдающийся по добродетелям Ксеркс, затмевающий достоинствами Кира и Цезаря, цивилизации не свойственно милосердие. И теперь, милый друг, возвращаясь от Солона с Анахарсисом к нам с Вами, скажу еще раз, коротко.

Вы привыкли рассматривать историю как присущий лишь Западу процесс. Западу померещилось, что все, что происходит — происходит только с ним и ради него. И это было так убедительно, словно векам европейского торжества не предшествовали еще более долгие века торжества Восточного. И однако в то самое время, как воля Запада колонизировала восточное пространство, шел обратный процесс — Восток, представленный культами безличного и надличного, вплывал в сознание Западного человека и уживался с его языческой предысторией. И Ницше, и Маркс были истернизированы, и идея истории Запада, а именно идея личной свободы приобрела характер восточного культа. Век, прославленный борьбой за права человека, никак не явил самих прав как таковых. Они и не нужны тому, кто пребывает в нирване свободы, ему нужно лишь право на обладание правом, он выражает возможность самовыражаться. Двадцатый век — это проигранный крестовый поход. Конец века, его последняя треть, — время, достойное сожаления. Гордиться нечем: торжество цивилизации совпало с упадком культуры. В этом крестовом походе авангард сыграл жалкую роль, роль, если угодно, предательскую.

Значит ли вышеизложенное, что христианская парадигма себя исчерпала, можно будет сказать лишь в том случае, если этот поход окажется последним. Надлежит совершить новое усилие — и добиться нового Возрождения. В этом лишь я вижу выход. Следует отказаться от веры в силу и цивилизацию, отказаться ради нового Ренессанса, гуманизации искусства, отказаться от знака — во имя образа.

Наши разногласия, в том числе культурные и социальные, ничтожны рядом с этой задачей. Надеюсь, у нас с Вами достанет на это сил.


Письмо седьмое


Любимая,

я странный, это правда, но я не сумасшедший. От нормальных людей я отличаюсь только тем, что стараюсь не сойти с ума. Правда, здоровья в этом занятии нет. Я так упорно сопротивлялся разным формам безумия, что это стало походить на манию преследования. Сопротивляться сразу всему невозможно: легко быть диссидентом по отношению к советской власти, когда за спиной у тебя весь мир, а стать диссидентом по отношению к миру — страшная глупость. Боюсь, я ее совершил. Вряд ли может оказаться так, что не прав мир, но прав лишь один человек. Хуже всего, что я сделал это с твоим именем на устах. Я высказывал мысли, которые окажутся связанными с твоим образом. Может случиться так, что ты станешь известна как вдохновительница контрреволюционера, или скажут, что по твоей вине я сошел с ума. Если мои письма попадутся на глаза либералу, он, скорее всего, увидит в тебе символ борьбы с прогрессом и сопротивления цивилизации; если их прочтет демократ, он решит, что ты вдохновляешь меня на апологию диктатуры, а государственный муж подумает, что из-за тебя я стал анархистом.

Это было бы несправедливо, за мои заблуждения отвечать должен я сам. Разумеется, ты виновата, и еще как виновата, но совсем в другом: не в моих письмах как таковых, не в том, что я их написал, не в том, что они обращены к тебе, — но в повороте головы, в свете фонаря, некогда упавшем на твое лицо, в том, что ты стала воплощением всего, что мне дорого. Но разве воплощение имеет отношение к сознанию? Разве гусарский полковник, выводящий слово «сударыня», имеет в виду иное, нежели «история», «вера», «правда» — все сплошь вещи женского рода? Но оттого, что так оно и есть, что же меняется? Понятия эти действительно воплощены в слове «сударыня» — и значит, чувство, пусть на краткий миг, становится большим, чем история, вера и правда. Здесь неуместен и наивен вопрос: не выйдет ли обмана? Не подведет ли это обобщение? Ответ ясен заранее. Важнее спросить другое: зачем абстракцию вообще воплощать, зачем ей тело?

Не знаю, поймешь ли ты правильно, но эти письма должны были отправиться не к тебе, но к другому человеку, к моему постоянному собеседнику, — к моему отцу. Это ему я обязан умением рассуждать, это он научил меня смотреть на вещи без страха и договаривать до конца. Нет ничего оригинального в написанном мною, во всяком случае, моей заслуги нет. Все сказанное так или иначе повторяет уроки, затверженные мною, меня так научил отец: про историю, про искусство и прочее. Это ему, а не мне ты обязана тем, что я говорю связно.

  104