Да, Смальково, деревня, любимая женщина... Там, в смальковском доме, было благостно и спокойно. А что тут? «Вся сутолока света, честолюбие, тщеславие и т. д.». Это неестественно, это недобрый туман. Сквозь него и сейчас словно бы слышен ее голос:
- Я навсегда отказываюсь от этого ради любви к тебе!
Им овладевает чувство безраздельного счастья. Слова, сказанные ею в Смалькове, вновь и вновь звучат в душе как уверение, что отныне ничто не причинит зла ни ей, ни ему.
«Это твое сердце поет от счастья, а мое его слушает, а так как все это - в нас самих, то его у нас и нельзя отнять, и даже среди мирской суеты мы можем быть одни и быть счастливыми. Характер у меня с надрывом, но мелочности в нем нет - даю тебе слово».
Русская литература не мыслится без любовной лирики, создававшейся большим чувством Алексея Константиновича Толстого.
- ... И всюду звук, и всюду свет,
- И всем мирам одно начало,
- И ничего в природе нет,
- Что бы любовью не дышало.
Все было непросто в этой любви.
Непросто было получить согласие на развод у Миллера.
Непросто было с Анной Алексеевной. Есть упоминание о письме Толстого к матери, в котором он еще и еще говорит о своем чувстве, просит простить его, умоляет не верить нехорошим слухам о Софье Андреевне...
Следующие два года Толстой мечется между Пустынькой, своей петербургской квартирой в доме Виельгорского на Михайловской площади и Смальковом.
Известно, что писал Толстой любимой едва ли не каждый день. Вот строки из письма от 23 июня 1852 года, впервые публикующиеся на русском языке:
«Я знаю, что, когда ты будешь читать это письмо, я буду возле тебя. Я не могу не писать тебе - это сильнее меня. И так будет до конца моей жизни, я буду жить только тобой».
Изредка Толстой выезжает за границу и на воды по настоянию матери. Та страдает, шлет ему отчаянные письма, «со всем пылом восстает» против его самостоятельности, а он страдает из-за ее огорчения. «Любовь моя растет из-за твоей печали», - пишет он Анне Алексеевне.
Иногда переписка с матерью носит ожесточенный характер. Потом Толстой кается: «Не помню, что тебе писал, находясь под дурным впечатлением...» Порой обиженная мать вообще перестает отвечать на его письма.
С весны и почти весь 1851 год Иван Сергеевич Тургенев был в Спасском-Лутовинове. Но его часто поминали в письмах.
Софья Андреевна похваливала Тургенева. Толстой воспринимал эти похвалы ревниво.
»...Но теперь поговорим о Тургеневе. Я верю, что он очень благородный и достойный человек, но я ничего не вижу юпитеровского в его лице!..»
Алексей Константинович припоминал русское мужичье лицо, шелковое кашне вокруг шеи по-французски, мягкий голос, так не вязавшийся с большим ростом и богатырским сложением Тургенева, и добавлял:
«Просто хорошее лицо, довольно слабое и даже не очень красивое. Рот в особенности очень слаб. Форма лба хорошая, но череп покрыт жирными телесными слоями. Он весь мягкий».
Что-то между Тургеневым и Софьей Андреевной было в самом начале их знакомства. Но что? Тургенев писал ей потом:
«Мне нечего повторять вам то, о чем я писал вам в первом моем письме, а именно: из числа счастливых случаев, которые я десятками выпускал из своих рук, особенно мне памятен тот, который свел с вами и которым я так дурно воспользовался... Мы так странно сошлись и разошлись, что едва ли имели какое-нибудь понятие друг о друге, но мне кажется, что вы действительно должны быть очень добры, что у вас много вкуса и грации...»
В начале 1852 года Тургенев приехал в Петербург.
Он поселился на Малой Морской, принимал многочисленных знакомых. Александринка в бенефис Мартынова поставила его комедию «Безденежье». И тут вскоре пришло известие, что в Москве умер Гоголь.
«Гоголь умер!.. Какую русскую душу не потрясут эти слова?.. - писал Тургенев в статье. - Да, он умер, этот человек, которого мы теперь имеем право, горькое право, данное нам смертью, назвать великим; человек, который своим именем означил эпоху в истории нашей литературы; человек, которым мы гордимся как одной из слав наших!»
Цензура не разрешила напечатать эту статью в «Петербургских Ведомостях».
Москва хоронила Гоголя торжественно, сам генерал-губернатор ее Закревский, надев Андреевскую ленту, проводил писателя... Из Петербурга дали понять Закревскому, что такая торжественность была неуместна.