– Знаю! Чтобы бабушку не порочила? Да я ведь, по-трезвому сказать, по-прожитому, в пояс поклониться, молиться на нее должна за то, что такой славной тебя вырастила! Поэтому… как же тебе облегчить?..
Мария Петровна неожиданно встала, выдвинула ящик кухонного стола и достала топорик для разделки мяса. Положила его перед Ириной:
– Вот! Как только будет меня заносить, можешь смело бить в лобешник!
– Экстравагантно, – оценила предложение Ирина.
– Положи ногу на табурет, чтобы не отекала.
– Спасибо! – Ирина водрузила больную ногу на табурет, пододвинутый матерью. – Как твои ожоги?
– Терпимо.
9
Мария Петровна продолжила рассказ, начав, как показалось Ирине, издалека:
– По убеждениям я – стойкая большевичка и коммунистка. Справедливее коммунизма ничего придумать невозможно. Но с сегодняшними политическими клоунами дела не имею. Не наше время, личная инициатива во главе угла, по-американски: позаботься о себе сам, а о других позаботится Бог. В скобках – или дьявол. Я не доживу, а внук, не исключено, увидит, как снова появятся люди, для которых благо миллионов будет важнее собственного сытого брюха.
– Но пока, – возразила Ирина, – история доказала, что миллионы сытых появляются при развитом капитализме. С чего мы вдруг перешли на политику? На пространные рассуждения у меня времени нет.
– Это я к тому упомянула, что комсомольская общественная работа меня многому научила. Внешне – риторике, пустобрехству. Противника всегда можно было задавить, клеймо мелкобуржуазности навесить, обвинить в уклонении от линии партии. Но все-таки главное, что общественная работа, то есть работа с людьми, дала, – умение опираться на свои сильные стороны и бить по слабостям противника. В моем конфликте со свекровью ее слабость, а моя сила заключались в одном – в тебе, в неродившемся ребенке. Для Маргариты Ильиничны я была животом на ножках, в котором зрело дорогое ей существо. Свекровь часто заводила разговоры: зачем вам, Маша, ребенок, он вас только свяжет, не даст вашей активности развернуться, карьеру партийную погубит, Николай – человек не вашего круга, уже сейчас видно, что вы не можете составить счастье друг другу. Я не отвечала ни «да» – мол, рожу и оставлю вам дитё, ни «нет» – а пошли бы вы, Маргарита Ильинична, вместе со своим сыночком куда подальше! Я мотала ей нервы, мстила. С Колей был полный разлад, не могла ему простить, что сидит под каблуком у матери. Готова поклясться самым святым, даже твоим здоровьем: не было у нас уговора, что я ребенка брошу! Но я и сама не знала, как жить дальше. Мое увиливание, ни да, ни нет при желании, конечно, можно было истолковать как молчаливое согласие. Что и было сделано.
Мария Петровна запнулась, ей предстояло рассказать самое тяжелое. Она закрыла лицо ладонями, крепко потерла, точно лицо занемело, откашлялась и заговорила:
– Родила я легко, но тут же начались какие-то осложнения. Помню, мне сказали: «девочка», потом говорят: «кровотечение струёй», а дальше все потемнело, я отключилась. Приходила в себя ненадолго и видела над собой круглый светильник, утыканный лампочками. Чего они со мной делали, какие операции – не знаю. Только потом одна сестричка шепнула, будто повезло мне, потому что дежурила врач… не помню, как зовут. Она очень умелая, все сделала, чтобы матку мне сохранить, а любая другая к едрене фене все бы вырезала.
Ирина мысленно перечислила возможные причины кровотечения в раннем послеродовом периоде. Мать легко могла погибнуть, а ей даже детородный орган сохранили, действительно повезло. Но если бы мать умерла, то ее, Иринино, детство было бы окрашено не мрачными красками позора, а светлым колером грусти.
– Слабой я была, – продолжала Мария Петровна, – до крайности. Рукой пошевелить не могла, голову от подушки оторвать. В меня кровь чужую, в смысле – донорскую, вливали. Лежу, смотрю, как она по трубке в мою вену бежит из бутылочки. На бутылочке написано «Сидоров», на следующей «Козлов». Почему-то казалось, что те доноры алкашами были, на выпивку не хватало, они кровь сдавали. А может, героическими донорами? Сейчас подумала! Мне люди жизнь спасли, а я…
В палату, где другие роженицы лежали, меня только на пятый день привезли. Сначала я не заметила, а потом вижу: относятся ко мне как к прокаженной или зачумленной, и соседки по палате, и врачи с медсестрами. В мою сторону не смотрят, на вопросы не отвечают, в разговор не принимают и всячески демонстрируют презрение. Что за черт? Всем женщинам детей приносят на кормление, а мне нет. Думала – из-за моей слабости. Потом как-то сестра входит с широким бинтом, говорит, надо грудь перевязать, чтобы молоко не поступало. Чем, спрашиваю, мое молоко вам не угодило? А оно вам, отвечает, без надобности, потому что от ребеночка вы отказались, завтра придет юрист и оформит документы, дочь вашу забрали бабушка и отец. Одна из женщин подошла и плюнула мне в лицо, обозвала шлюхой… ну, другое слово, покрепче… Я утерлась и так их всех, с юристами и без юристов, обложила-послала, что они рты пооткрывали и два часа слова сказать не могли, только мычали. А следующей ночью я из роддома сбежала. То есть не бежала, конечно, а плелась, за стенки держалась. На улице холод, я в больничной рубахе, сверху байковый застиранный халат, тапочки на босу ногу. Тапочки хорошо помню, потому что все время на ноги смотрела, боялась оступиться и упасть. Коричневые кожаные шлепанцы, на них белой краской написано «ПО».