Шандор потом не мог вспомнить, как он приземлился; воспоминания начинались с того момента, когда он спрыгнул с крыла. Его била мелкая дрожь, одежда промокла насквозь, — хотя в кабине «Швяльбе» и не стояла такая адская жара, как в одномоторных винтовых машинах.
— Ну что? — спросил подошедший Хеншель.
— Это утюг, — сказал Шандор. — Долететь на нем можно. А летать нельзя.
— Долететь — это главное, капитан! Нам ничего больше и не требуется!
— Я себе не представляю, как на этом дерьме будут летать наши солдатики…
— Полетят! Во славу нации, — уверенно ответил Хеншель и ушел, вполне удовлетворенный.
Шандор с некоторым трудом достал папиросу из портсигара.
— Шандор, вы рехнулись? Сейчас рванет же, — с испугом сказал Бах.
— Дорогой Эрнст, мне насрать…
— Что, так паршиво?
Шандор глубоко затянулся и ответил:
— Да.
Вечером они с Эрнстом надрались в два рыла. Шандор в сентиментальном тоне вспоминал о пикировщиках, о Руделе, о небе Украины.
— …и кто это вообще придумал летать без стрелка, в одиночку? — говорил он чуть пьяным голосом.
Эрнст улыбался.
— Без стрелка за спиной я чувствую себя голым, — говорил Шандор.
Эрнст расхохотался:
— Голым, поставленным раком и с приветливо приоткрытой задницей.
— Именно так, Эрнст, и совершенно зря вы иронизируете.
— Да-с, эта «Ласточка» — просто летающее ведро. Я слышал, что у славян, — пояснил он, — есть такой сказочный персонаж — ведьма, которая летает на ведре. Ее зовут… вроде бы, Jaga.
— Неплохое сравнение.
— В конце сказки эту ведьму обычно жарят в печи.
— Как и нас, Эрнст, как и нас. Неплохое сравнение.
Радио сообщало, что Ганс Нюберт на опытном «Фи-103» — тот самый проект «Райхенберг» — героически прорвался к Лондону. Теперь у англичан вместо Адмиралтейства полно отличного щебня, хоть грузовиками вывози… Славный летчик имел возможность выброситься с парашютом, однако ему грозит месть разъяренных англичан.
Нюберт погиб, конечно, — согласились они между собой. И «Хенкель», с которого запустили эту штуку, несомненно сожгли. Ну да вот так мы тут живем.
Они немного поговорили об этом, и еще о том о сем, и еще раз посмеялись над грузовиками со щебнем. Помолчали.
— Вы знаете, Эрнст, у меня дьявольски болит что-то в руке. Как будто вену клещами выдирают, и… впрочем, извините.
Помолчали.
— А ночами, когда они поднимаются в воздух, я сомневаюсь — есть ли они вообще? Может быть это что-то гудит у меня в голове? мммммммм-ммм. Вы слышите этот звук ночами?
— Когда бомбер начинает думать, что никаких истребителей нет — это значит, что ему скоро пиздец. Вот так, Шандор.
* * *
Помимо прочих разнообразнейших достоинств, старший сержант Советской Армии Алексей Корчук обладал еще и развитым чувством прекрасного.
— Гля, как ебнуло, — сказал он своему боевому товарищу, наблюдая за падением обломков очередной "Штуки"-смертницы, у которой от точного попадания сдетонировала боевая часть.
— Нехуево, — степенно подтвердил боевой товарищ и поправил ремень ППШ.
* * *
"Пиздец" — очень хорошее слово. «Капут» не может передать всю глубину ситуации.
"Ласточки" поступали едва-едва и часто бились даже в тренировочных полетах, и потому смертники faute de mieux продолжали летать в основном на «Штуках» — с теми же мизерными результатами.
С каждым днем существование становилось все дерьмовее и дерьмовее. А осенью сорок четвертого дело было совсем уж труба. «Фениксы» тогда стояли в Венгрии. Хотя Шандор не видел в этой стране ничего общего с той Венгрией, в которой он жил до войны. Зато она была похожа на Венгрию пятнадцатого года. На Венгрию, в которой он родился.
В середине октября адмирал Хорти заявил о перемирии. Германская Двадцать четвертая танковая дивизия устроила в Будапеште небольшую бучу, и посадила идейного нациста Салаши на место обосравшегося регента. Генерал-полковник Миклош, командующий Первой венгерской армией, немедленно перешел на сторону русских.
Утром восемнадцатого голубоглазый камикадзе подошел к капитану Дебречени и выплюнул ему в лицо:
— Дерьмо вы, Шандор. Вы из нации трусов и предателей… — но не договорил, потому что Шандор коротко замахнулся и врезал ему по морде:
— За бараки. Драться. У меня есть сабли, — в голосе его было совершенное безразличие.