Иерархия чинов в описываемое Гоголем время отражалась в форме одежды: "Мундир означает место служения, а также степень звания и должности" (62, 1) На шинелях в строгом соответствии допускались воротники из черной мерлушки для чиновников низших классов, а бобровые - для чиновников первых четырех классов. В "Шинели" это обыгрывается: мертвец рвет с плеч, "не разбирая чина и звания", всякие шинели: "на кошках, на бобрах, на вате, енотовые, лисьи, медвежьи шубы" (2, т.3, 132), то есть посягает на чиновников разных рангов, ни для кого не делая исключения. В дополнение можно сказать и о том, что статский советник Нос опознан Ковалевым "по мундиру", "по шляпе с плюмажем" (2, т.3, 43) именно как статский советник.
Эти примеры говорят о том, что Гоголь, сам одно время бывший чиновником, хорошо знал отличия в одежде чиновников разных классов и широко использовал их в описании чиновничьего мира Петербурга.
Таким образом, воротник из куницы, о котором мечтает Башмачкин, имеет прямое отношение к служебному продвижению, повышению в чине, как образ его моделирующий.
Ощущения страдающего от мороза мелкого чиновника хорошо были знакомы самому Гоголю, который по приезде своем в холодный Петербург из Малороссии не имел достаточно денег, чтобы позволить себе теплую зимнюю шинель. В своем письме матери от 2 апреля 1830 года Гоголь сообщает, что "привык к морозу и отхватал всю зиму в летней шинели", так как не имел средств купить себе более теплую одежду.
Утрата шинели и гибель самого героя тесно связаны между собой. Потеряв шинель, Акакий Акакиевич уже не может вернуться к своему прежнему состоянию. Характерно, что Акакий Акакиевич подхватывает простуду не той морозной ночью, когда ее украли, и ему пришлось раздетому возвращаться домой по морозу. Герой простужается только через несколько дней, возвращаясь от генерала после должностного распеканья.
Фантастическое происшествие - сдергивание шинелей на ночных петербургских улицах - писатель подчеркнуто связал с бытом. Кражи были более чем распространенным явлением в Петербурге. Как свидетельство этому можно привести дневниковую запись Пушкина: "Улицы не безопасны. Сухтельн был атакован на Дворцовой площади и ограблен. Полиция, видимо, занимается политикой, а не ворами и мостовою. Блудова обокрали прошлой ночью" (63,33). В том же бытовом плане Гоголь указал и на средства и приемы полиции в поимке грабителей. Писатель рассчитывал на бытовое сознание своего современника, когда описывал привычки значительного лица. В тексте первого собрания сочинения Гоголя, которое он сам редактировал, было: "значительное лицо сошел с лестницы, стал в сани и сказал кучеру: "К Каролине Ивановне". Бытовое значение словосочетания "стал в сани" объяснила А.А. Ахматова (25, 95). Стоя в санях в Петербурге ездил только А.Х.Бенкендорф, шеф III отделения политической полиции. Таким образом, видно, что в сфере фантастического финала писатель опирается на бытовой опыт своего современника, на реальные ассоциации читателя. Разъяснение же этих бытовых ассоциаций современному читателю является одной из важнейших задач гоголеведения.
В то же время Гоголь сдвигает логический смысл бытовых объяснений: уличный грабеж в его повести происходит под видом поисков украденной шинели, полиция по высшему распоряжению призвана изловить "мертвеца во что бы то ни стало, живого или мертвого" и "наказать его... жесточайшим образом" (2, т.3, 132). Алогизм мотивировок в фантастике финала выступает как художественная закономерность. Например, значительное лицо не услышал, а увидел, как покривился рот мертвеца, который произнес: "твоей-то шинели мне и нужно! Не похлопотал об моей... отдавай же теперь свою!" (2, т.3, 132). Или чиновник из департамента, в котором служил Башмачкин, узнал Акакия Акакиевича, но одновременно не мог хорошо разглядеть его.
В эпилоге повествователь нигде не дает увериться читателю до конца, что мертвец-грабитель - именно Башмачкин. Только в одном месте он прямо говорит, что тихая смерть героя не окончит "бедной истории", что суждено Акакию Акакиевичу "несколько дней прожить шумно после своей смерти, как бы в награду за непремеченную никем жизнь" (2, т.3, 132). Но сказав это, повествователь отстраняется от дальнейшего комментирования событий, предпочитая "спрятаться" за говор молвы.
Городские слухи - прием, переводящий повествование не только на грань реального и фантастического, но и на грань мифологизации. Миф о мертвеце творит многоликая, неиндивидуализированная толпа: какой-то будочник, какие-то два его товарища, какие-то "деятельные и заботливые люди" (2, т.3, 135). Мифологизация финала усиливает фантастический эффект повествования.