Одно лишь останавливало меня — дети. Говоря точнее, Юстас. С самого прибытия, обнаружив, что отпрыски семейства Уэстерли совершенно всеми оставлены, я сочла себя обязанной о них заботиться. Чем ближе знакомились мы, тем более моя ответственность росла, а к Юстасу я прониклась чем-то похожим на любовь, ибо он был прелестным ребенком, легко дарил меня улыбкой или не по годам проницательным замечанием, положительно тревожился, наблюдая все, что творилось вокруг, и постигая происходящее не лучше меня. Изабелла — случай посложнее. Она была со мною дружелюбна, неизменно вежлива, но откровенно мне не доверяла. Она никогда не поднимала забрала — быть может, прежде ей доводилось ослаблять бдительность и ее постигло разочарование, — и с нею я сблизилась не так, как с ее братом. По каковой причине между нами подчас пробегала кошка.
В такие минуты я размышляла, сколь иначе сложилась бы моя жизнь, не умри во младенчестве моя сестра Мэри. Быть может, это стремление опекать детей, не только Уэстерли, но и маленьких девочек, доверенных мне в Святой Елизавете, — следствие потери сестры, даже не успевшей узнать о моем существовании? Я гнала от себя эту мысль, но она поселилась в недрах моего существа. Шепот душевной моей нужды звучал неумолчно.
Руки заживали, и спустя неделю миссис Ливермор — очевидно, отныне ее надлежало звать сиделкой Ливермор — помогла мне снять плотные бинты, наложенные доктором Токсли. Глядя, как разматывается марля, в сердце своем я трепетала, страшась того, что вот-вот откроется взору. Я наблюдала за лицом миссис Ливермор, и, хотя она тщилась сохранить невозмутимость, гримаса исказила ее черты, — гримаса, давшая мне понять, что, хотя сиделке и выпадали в жизни малоприятные зрелища, руки мои не уступают худшим из них.
— Ну как? — спросила я, боясь взглянуть сама, однако деликатностью сиделка не отличалась.
— Глаза-то и свои есть, мадама, — проворчала она. — Сама и глянь.
На миг я зажмурилась, глубоко вдохнула и глянула. Руки, на неделю забинтованные, были сейчас красны и болезненны, пожелтели от остатков болеутоляющей мази, и я понимала, что отчасти все это исцелится, однако знала также, что рубцы, эти воспаленные алые полосы, пребудут навсегда. Ожоги оказались чересчур тяжелы. Мои годлинские шрамы. Призрак — ибо я совершенно уверилась, что природа его такова, — этот странный фантом, негодовавший на мое присутствие в Годлин-холле, ошпарил меня, и я навеки сохраню свое увечье. Я попыталась согнуть пальцы, и они, к моему облегчению, согнулись, хотя боль была до крайности остра. Хорошо, что хотя бы сохранилась чувствительность. Могло быть и хуже.
— Пока так и оставь, — велела миссис Ливермор, полоща бинты в раковине. — Пущай проветрятся. Чутка погоди — и отпустит.
Естественно, призрак уже немало страшил меня. Он спихивал меня с костотряса, выталкивал в окно спальни, превращал ледяную воду в кипяток. К тому же, полагала я, он был в ответе за то, что по прибытии в Норфолк я едва не упала под поезд. Призраку было ведомо, кто я такая. Быть может, он последовал за мисс Беннет на вокзал, постиг, что я ее преемница, и решил избавиться от меня, прежде чем я доберусь до Годлин-холла. Да, признаю: я страшилась его, однако сила и упорство не покидали меня, и я была полна решимости не поддаться.
И я ни за что не дозволю ему навредить детям; это, впрочем, в его намерения, похоже, и не входило.
Доктор Токсли привез банку густой белой мази, велел неделю осторожно втирать ее каждые шесть часов, и я была признательна ему за такую заботу, ибо мазь снимала жжение, то и дело ожесточавшееся. Лишь через день-другой после моего злосчастья, более или менее окрепнув, я решила совершить поездку.
— Нам не полагается отсюда уезжать, — сказала Изабелла, когда дети позавтракали и я изложила им свой замысел. Она принесла за стол «Путешествие Пилигрима» Баньяна [32]— поразительный выбор для девочки в столь нежном возрасте. Я сама приступала к нему год назад, но сдалась под натиском смертельной скуки. — Нам полагается быть здесь. В доме.
— В жизни не слыхала подобного вздора, — заявила я, допивая чай, но к Изабелле не поворачиваясь. — Это кто сказал?
Она не ответила, лишь отвернула лицо и продолжала задумчиво жевать гренок. Пес Перец снаружи поскребся в дверь, взвизгнул и убежал.
— Нездорово целыми днями торчать в четырех стенах, — прибавила я. — Свежий воздух чудесно оживляет душу.